Но пока денег у меня не было, так что я прогуливалась у Пантеона или садилась на крылечко закрытой лавки и глазела на прохожих. Я доходила до самой Испанской лестницы, забиралась до половины и садилась, подтянув колени к подбородку, подумать о матери. О ней и о длинном столе, свечах, камине, о благоухании, которое создают смех и голод, хлеб и вино. Как я мечтала о супе в глубокой белой тарелке, о лежащей рядом длинной серебряной ложке, приготовленной для меня. Мне хотелось услышать голос матери: «Поможешь мне отнести все это на стол?» Мне хотелось, чтобы мать так сказала.
Я радовалась, что мне пятнадцать, а не восемнадцать, и что я сбежала от графа с горячими сухими руками и от Милосердных Сестер, еще больше радовалась, что нашла себе белую кроватку под «Святым Сердцем». Но мне по-прежнему недоставало матери. Может, на самом деле мне хотелось стать младше, а не старше. Может, мне хотелось стать пятилетней, и чтобы она крепко прижала меня к груди.
По вечерам в пекарню приходил прибираться паренек. Приходил, как раз когда я уходила. Он помогал пекарю готовить все на завтра. Его звали Уго, ему тоже было пятнадцать. Мы немножко помогали друг другу. Я оставляла ему хлеб и печенье, а он приносил мне украденные на рынке апельсины, а один раз принес целую салями, которую я повесила, со всем почтением, рядом со «Святым Сердцем» и от которой перед сном отрезала и съедала с хлебом толстые ломтики. Уго заботился обо мне, а я, на свой лад, о нем, и мы влюбились: забота — первый инстинкт любви. Теперь мне было для чего жить. Мы шептались, смеялись и начали говорить о будущем.
Как только ему исполнится двадцать один, он женится, говорил он. И, когда придет время, говорил он, я поселюсь с семьей его отца в Фраскати, буду помогать хлопотать по дому, где живут двадцать два человека. Уго останется в Риме, станет подмастерьем пекаря — настоящим подмастерьем, научится ремеслу, и тогда семья позволит ему жениться и поможет начать дело. Может, купит Уго долю в пекарне или даже лицензию на собственную лавку. Увидим, говорил он. Только в то утро под Рождество, когда Франческо зашел в лавку, чтобы заказать кекс в канун праздника, все эти планы отменились. Франческо увидел меня и решил, что я ему нужна. А я увидела, как он глядит на меня, и решила, что я ему помогу.
Видишь ли, Франческо задумал вендетту. Да, вендетту. Он возьмет в жены девчонку из булочной, и это, конечно, взбесит его семью, убедит всех и каждого, кому есть дело, что это — фиктивный брак, циничная шутка аристократа. Видишь ли, женщина, которую он любил, была для него недоступна. Дочь врагов его отца. Новый вариант истории Монтекки и Капулетти. Отец, узнав о ее склонности к Франческо, предоставил дочери выбор: принести обет Христу или кузену из Болоньи. Так девушка, которую любил Франческо, вышла замуж за болонца, а он решил жениться на булочнице.
Меня ничуть не тревожило, что я была оружием его мести. Я ведь тоже собиралась его использовать. Я не хотела жить в Фраскати в доме с двадцатью двумя родственниками, какими бы они ни были добрыми и любящими. Я не хотела жить той жизнью, какой жила мать: работа, ужин, постель. Мне хотелось шипучего вина в зеленой бутылке, и пармской ветчины, и масла, белого как лилия. А еще больше я хотела помочь тому, кого действительно любила. Я хотела помочь Уго.
О, Уго побелел от ярости. Готов был убить Франческо, и меня тоже. Но я его удержала, прижала его кулаки, а потом и его всего к себе, шестнадцатилетней, и сказала: «Если я выйду за Франческо, я смогу тебе помочь. И твоей семье. Женитьба — не более чем сделка. Она почти не имеет отношения к любви и еще меньше — к обладанию. Ты — моя любовь, и этого ничто не изменит».
Так я вышла замуж за аристократа Франческо. Он был хороший человек и со временем стал мне добрым другом, заключил со мной своего рода договор. Ему нужна была личная жизнь, и мне тоже. Согласно нашим обычаям, свободой мог располагать только он, но он согласился и мне предоставить свободу. Не забывай, мне было шестнадцать. И я была тогда красивой — красивой и бесстрашной, как кошка. Он нанял женщину помогать мне: не только с туалетом и одеждой, но и с comportamento, с манерами держаться. Она была наполовину гувернанткой, наполовину домашним учителем, научила меня читать и писать, говорить по-французски. Читала мне классику, пока я не научилась читать сама. Я выучилась играть на пианино, а когда мне было восемнадцать, Франческо прислонил к большому черному фортепиано с нотами виолу да гамба и пообещал, что если я научусь играть, он отвезет меня в Милан послушать Пабло Казальса. Домоправитель, мажордом, даже садовник и, самое удивительное — мать Франческо направляли меня, вместе старались меня вытянуть. У нас получилась счастливая жизнь с особого рода любовью.
Почти все, что давал мне Франческо — а он давал многое, — я передавала Уго, а тот, в свою очередь, своей семье. Франческо всегда мирился с моей любовью к Уго, всегда притворялся, что не видит, когда я уходила к нему. Под конец жизни Уго Франческо приглашал его подолгу пожить у нас. А когда Уго умер, Франческо плакал вместе со мной. Он сам однажды познал любовь и понимал меня.
Но это не мешало Франческо в первые годы нашей жизни стучаться в мою дверь по вечерам. Я всегда принимала его. Сперва по обязанности, потом из приязни и, думается, из похоти. Я всегда была податлива к похоти.
А когда умер Франческо — упал с лошади, как раз такая смерть, какой он хотел бы, — он все оставил мне, как будто я больше сорока лет была хорошей верной женой. Да в каком-то смысле так и было. Я отписала землю и дома в Риме братьям Уго, их детям и вернулась в Орвието. Купила палаццо в городке и дом в Буон Респиро. Вернулась и осталась здесь, хоть орвиетцы и прозвали меня Ла Маддалена. Некоторые и до сих пор так зовут. О, они здесь, на скале, бывают ужасными людьми. Но это ничего. По правде сказать, когда я сижу вечерами на веранде и думаю о своей жизни, я поднимаю глаза к небесам. Я получала и отдавала, а лучше этого ничего нет. Я сильная, а если плачу, то наедине с собой. Иной раз ты можешь заметить блеск слез в глазах, но они никогда не прольются.
— Все мы созданы одним событием, — говорила мне Тильда. Случайностью, которая определяет все, что будет впредь. Мы носим событие, как костюм. Натягиваем через голову, застегиваем молнию доверху, до подбородка, и живем в нем. Внутри события, будь оно страданием или радостью. А если в нем есть и то и другое, что-то одно всегда берет верх, радость или страдание удерживают нас до конца, давая больше жизни или меньше. Знаю, ты мне скажешь, что в твоей жизни уже было пять событий, или сотня, и ты носишь на себе все — и я тебе поверю. Но я уверена, что одно из них перевешивает все остальные. Я нашла мать мертвой — это событие меня создало. И, потому что оно случилось так рано, оно дало мне свободу. Ничто не могло причинить мне большей боли, и я могла совершать поступки, даже сомнительные, не заботясь о последствиях.