— Я буду твоим опекуном, — сказал мне граф, уводя меня от церкви через оливковую рощу. — Твои вещи перенесут из бараков работников на виллу, и ты станешь членом семьи. Ах, Тильда, я люблю тебя как дочь. И ты так похожа на свою мать. Совсем как твоя мать.
Да, конечно. Как дочь. Он будет моим опекуном и окажется теперь в моей постели. Она ведь предложила ему себя? А теперь, когда ее нет и ее мужа нет, разве я могу воспротивиться? Я была следующей в очереди. Я понимала, что если останусь на ночь, то останусь навсегда, и я сбежала.
Вернулась к монахиням, хоть и ненавидела ту жизнь. Я вернулась, как возвращается побитая жена. Лучше праведная злость монахинь, чем горячие сухие руки графа, думала я. Я сложила в синий чемодан, который она держала под кроватью, несколько вещей из шкафа матери и из кухонного шкафа, где она держала белье и кожаный кошелек со сбережениями. Там была тонкая золотая цепочка, завернутая в белую папиросную бумагу. Она иногда надевала ее по воскресеньям. В складки шерстяного пальто я уложила коробочку печенья и чашку с желтыми розами, а потом пробежала через луг, позвонила в колокольчик и стала ждать, пока Милосердные Сестры примут меня домой. Я долго ждала, перекладывая из руки в руку синий чемодан. Позвонила снова, и помахала в окно, в котором видела лицо, и услышала стук ставен. Но никто не вышел. Я ждала, звонила в колокольчик и снова ждала, но Милосердные Сестры так и не открыли ворота.
После смерти матери я стала безраздельной собственностью графа. Графа, который присылал в монастырь фрукты, оливковое масло и конвертики с красной восковой печатью. Монахини ни за что не рискнули бы рассердить его ради тощей рабыни. Они, верно, уже послали известить графа, что я здесь. Надо было уходить. У меня были деньги на билет. Поеду в Рим. Найду работу, работу, за которую станут платить.
Ту ночь я провела в сосновой роще на склоне между монастырем и фермой, в нескольких километрах от станции. Спала в пальто, укрывшись материнскими свитерами. Я надела золотую цепочку на шею, поела печенья, пересчитала лиры в кошельке, молилась и плакала, но все время чувствовала в себе какой-то огонь, что-то жесткое и безрассудное. Теперь я понимаю, что это была воля. Неуклонная воля. Не думаю, что на вилле кто-то пытался меня искать, потому что найти было не так уж трудно. Думаю, граф с сухими горя-ними руками решил, что я не стою охоты. К чему отрываться от трубки и чашки, когда в доме есть другие дочери? Его по крови, по праву рождения.
Дважды переночевав за плату в монастыре Трастевере и съев несколько мисок густого бобового супа в таверне у Санта-Марии, я решила начинать. Прежде всего мне нужен был кусок мыла. Пока продавщица заворачивала его, болтая с другими покупательницами, я отломила кусочек красной губной помады от открытого для обзора тюбика, несла его в ладони всю дорогу до монастыря, потом бережно завернула в платок и спрятала в кожаный кошелек с оставшимися от матери деньгами. Губная помада нужна была для маскарада.
Я приняла ванну, заплатив лишних двадцать лир за горячую воду. Мыло пахло апельсинами. Я надела голубое креповое платье матери с потайными пуговицами и наплечниками. Черные башмаки со шнуровкой и толстые черные чулки. Волосы закрепила сзади перламутровым гребешком, поставила помадой две вишневые точки на щеки, хорошенько растерла и мизинцем намазала губы. Ну вот. Вполне сойду за восемнадцатилетнюю.
Но лавочники, у которых я спрашивала о работе, видели меня насквозь. Тысяча благодарностей, говорили они. Одних я восхищала, других смешила, но все знали, что я лгу.
Я побывала у всех торговцев фруктами в Камо дей Фьори, но во всех bancarella хватало для работы родственников. И в барах, и в тратториях. В pasticceria у Пантеона, куда я зашла купить тартинку с ризоттой на обед, у кассы стояло объявление: «Cercasi aprendista — ищем подмастерье».
Я легко получила работу, потому что готова была трудиться двенадцать часов в день шесть дней в неделю за комнату, стол и возможность учиться у главного кондитера. Это только пока я не найду чего-нибудь получше, сказала я себе, когда мне показали комнатку за кухней. Если подумать, то была вовсе и не комнатка, а выбеленная кладовка, куда поставили чистую белую кровать, умывальник и повесили очень большую гравюру Святого Сердца Иисуса в темной раме. Все там пропиталось сладкими запахами из кухонной плиты. Я полюбила ту комнатку. Полюбила, как ни одну другую ни до, ни после.
Не знаю, сама ли я не слишком хотела учиться кондитерскому искусству или им требовалась скорее поломойка, чем подмастерье, но я, кажется, только и делала, что мыла, скребла и полировала. А что касается стола, утром мне давали хлеб и кофе с молоком — съесть стоя у рабочего стола. На обед миску супа из бездонного горшка, томившегося на единственной газовой горелке, не занятой сиропами. И еще хлеб. Иногда давали bucatini с большим куском солонины и помидором или спагетти с маленькими сладкими моллюсками. Одно-два разломавшихся печенья. И на ужин примерно то же самое, кроме пятниц, когда все римляне едят требуху. Жена пекаря приносила целую кастрюлю требухи из собственной кухни наверху. Гордо, словно откормленного барашка. В те времена, когда я жила при пекарне, я никогда не была голодной, но не бывала и совсем сытой — это, конечно, больше касается чувств, чем желудка.
Я привыкла к тяжелой работе и прибиралась на совесть, оттирала противни еще горячими, сваливая их шипеть в мыльной воде. Больше ради азарта, чем от голода, я, когда никто не видел, утаскивала лишний кусок хлеба или миндальное пирожное, заворачивала в кухонное полотенце и прятала у себя в комнате. Мне разрешалось подбирать пирожки, которые крошились, если их, слишком горячими, выкладывали студиться на стол. Но случалось, я их и сама ломала скалкой, словно невзначай проходя в свою комнатку через кухню, и тут же съедала, а потом проходила мимо пекаря, хитро ухмыляясь промасленными губами. Если он подумывал завоевать меня, я, пожалуй, сэкономила ему неудачную попытку, нагло прогуливаясь мимо него с набитым ртом и постукивая скалкой по чему попало.
Денег у меня не было, поэтому я мало куда могла пойти вечерами, когда после работы еще оставались силы, чтобы сразу не свалиться в постель. Все же иногда я гуляла. Прогуливалась мимо кафе и придумывала, что бы я заказала, если бы была богатой. Бутылочку вина, целиком для себя. Quello frizzante, с пузырьками — все же лучше, чем кислое солоноватое frizzante, которым угощал нас граф на рождественский завтрак. И пармскую ветчину. Я однажды пробовала ее в монастыре, отхватила себе толстый розовый ломоть, пока кухарки сплетничали в саду. Я завернула его в хлебную корку и закрепила маленький сэндвич на тощей ляжке, прижав резинкой длинного чулка. А когда все заснули, съела. Медленно, по кусочку. Я навсегда запомнила вкус и запах того краденого ужина. Так что я закажу пармскую ветчину с хлебом. И масло, белое как лилия, а то, что не намажу на хлеб, съем вилкой. Потом возьму espresso doppio в стакане с серебряным подстаканником и выпью одним глотком, чтобы горячая горькая крепость дошла до самых коленей. И оставлю на чай официанту.