class="p">– Да как же это на воздухе-то сидеть? Разве усидишь?
Увидев, что Николай улыбнулся, Нина Афанасьевна обрадовалась, что чем-то
развеселила угрюмого гостя. Посмеявшись, она забыла, о чем был разговор, и стала молча
рассматривать нового человека, который пришел со свежего воздуха, из жизни,
продолжавшейся за стенами этой комнаты. Все там было уже не для нее, она же была прочно
вплавлена в бесконечное синее время, уже почти не разделяемое на часы. Это было уже не
самой жизнью, а как бы состоянием перед сном. Все тут было постоянным и не должно уже
было измениться. Умрешь в этой комнате, и даже не поймешь, что умер… Вот эти же нелепые
разводы на синих обоях видит она уже давно, видит их сейчас и их же вместе с засохшим
цветком увидит и в свой последний миг. Все уже было у нее на прямой линии, все
предрешено. Жить в сегодняшнем пустом времени ей было нечем. Все свои радости и
огорчения Нина Афанасьевна черпала из прошлого. Она никогда особенно не задумывалась о
своей жизни, не выстраивала ее в своей памяти, поэтому воспоминания всплывали совсем
бессвязно. Когда уходило одно воспоминание, то след от него тут же погасал, и на смену
могло прийти другое, ничем не связанное с первым, вызывая уже не грусть, а неожиданную
улыбку, а то и слезы, которые, не могли быть даже по-настоящему горькими.
В комнату, как будто для того чтобы показать свою радость, заглянула Наденька. Она
была в своем клетчатом переднике и в своих комнатных тапочках. Бояркин, пытаясь
привести в порядок намеченный, но растрепанный план, не мог понять, кого от чего тут надо
спасать. Валентина Петровна вовсе не выглядела такой ведьмой, какой представлялась по
Наденькиным рассказам и по собственному первоначальному впечатлению.
Нина Афанасьевна не видела, как заглянула Наденька, но как будто почувствовала что-
то по движению воздуха.
– А Наденька где? – спросила она.
– Ее мать позвала.
– А, змеевка-то эта? – сказала старуха, покосясь на дверь. – Как они с Раиской
Наденьку-то били-и… Наденька хотела в окно прыгнуть, так они держали ее и даже рукава у
пальто оторвали. Ты-то хоть ее не бей. И тем змеищам не давай. А я скоро умру, – грустно
повторила она, – если бы узнать когда. Умереть хочу, не могу жить. Ты не знаешь, как
умирают? Вот что-то бок стал пухнуть…
– Нет, нет, так не умирают, – торопливо заверил Бояркин.
– А что, если она и в самом деле умрет? – вдруг сказала от двери Валентина Петровна.
– Ничего не попишешь… И жалко ее, и так тоже одно мучение.
Сказано это было тихо. Нина Афанасьевна недослышала. Но тут была одна ее
старушечья хитрость: слышала она все-таки лучше, чем предполагали окружающие. Это
позволяло старухе знать не только то, что ей рассказывали, но и то, что не хотели говорить.
Когда об ее смерти говорили другие, она представляла ее так же отвлеченно, как
представляют многие люди на протяжении всей жизни. Но если в темноте и одиночестве к
мысли о смерти она приходила сама, то сердце ее мучительно бунтовало, словно было
отдельным, самым жизнелюбивым существом.
Спрятавшись за дверцу шкафа, Валентина Петровна что-то там аккуратно свернула и,
спрятав под мышку, вышла из комнаты.
– Нет, а жить мне не надоело, – сказала вдруг старуха, – сидеть да лежмя лежать
надоело. Всю жизнь была в почете. Ребят вырастила. Чего бы теперь не пожить… Господи, да
что же это бок-то пухнет?..
Бояркин вспомнил, что, когда входил в эту комнату, его поразил тяжелый кисловатый
запах, который он, принюхавшись, перестал замечать, и теперь подумал, что этот запах,
пропитавший и стены, и каждый предмет в комнате, исходит от полуживого старухиного
тела. Николай сухо сглотнул и подошел к окну с замазанными пластилином щелями.
– Что там видно? – с любопытством спросила Нина Афанасьевна.
– Толпа. Автобусы. Может, праздник какой? – обернувшись, громко сообщил Бояркин.
– Свадьба, наверное, – предположила старуха.
Николай согласно кивнул головой и увидел, что сквозь расступившуюся толпу стали
выносить венки. Появились музыканты с блестящими трубами. Они оттеснили толпу и
выстроились. Это были военные музыканты. Один из них подал знак, и весь оркестр
вздохнул жалостливым трагическим аккордом, начиняя рвущий душу похоронный марш.
Бояркину стало не по себе. Он обернулся. Нина Афанасьевна в ожидании новых
подробностей смотрела с детской улыбкой.
– Эх, жалко не вижу, – огорченно сказала она, – невеста-то хоть красива?
Бояркин снова кивнул. Венки с черными лентами грузили в автобус. У подъезда снова
засуетились, что-то подхватывая, и на уровне голов поплыл закрытый цинковый брус – гроб.
Видимо, хоронили какого-то солдата. Сразу за гробом вышли мужчина и женщина, быть
может, его родители. Здесь же была молоденькая девочка – или сестра, или вправду невеста.
"А ведь он, наверное, мой ровесник, – подумал Николай про покойника. – Как было бы глупо
умереть сейчас мне. Еще совсем ничего не сделав".
– За сто-ол! – пропела в дверях Валентина Петровна, видимо, не зная, как обратиться
к гостю.
Бояркин видел ее однажды в черном трико, сегодня в пестром халате, а теперь хозяйка
была в бледно-зеленом платье, которое она только что взяла из шкафа. Казалось, одежда
поразительно меняла не только ее внешность, но и само восприятие жизни – еще в халате она
не могла улыбаться Бояркину, но теперь была веселой, улыбающейся, словно и ее мысли, и
темные глаза, и отношение к миру стало светло-зеленым. За ее спиной, в большой комнате,
которая была через коридорчик, виднелся накрытый стол с бутылкой марочного вина.
– А у меня свадьбы не было, – грустно сказала старуха, живя своими мыслями и не
глядя, слушает ее кто или нет. – С первым-то своим, со Степаном, я три года гуляла. Потом
решили жить вместе, а свадьбу сыграть после сенокоса. На сенокосе было у нас Горькое
озеро с горькой водой. Сели отдохнуть, а мой Степан и говорит: "Пойду-ка искупнусь".
Пошел да и утонул. И у меня в жизни потом ничего хорошего не было. Может, только
Коленька, которого от Степана родила. Так и он через войну не перевалил.
Весь ее этот рассказ с упоминанием слова "свадьба", заставил Валентину Петровну
насторожиться, потому что ее политика в отношении гостя выражалась формулой:
"Прищемить голубчика". Ей было непонятно, о чем они тут говорили, и она подождала, не
прояснит ли гость ситуацию, но тот выглядел хмурым. "Уж не навредила ли ты, старая", –
подумала Валентина Петровна. Она поставила матери прямо на одеяло железную чашку с
ложкой, из