Потому и бдят сакмагоны на своих рубежах зорко, во все глаза, зная, что степь ошибок не прощает. И пускай сейчас сакма пуста и нет вдали ни души — все равно поблажки давать себе нельзя. Зато и величались, гордясь честью.
Службу же несли просто. Выбирали деревце близ ручейка да на него и взбирались. Оттуда сверху и оглядывали окрестности. Бывало и такое, что нет поблизости деревьев — татаровье в прошлый набег вырубили. Что ж, тогда обычная верхушка холма сгодится. Но это хуже, потому что с лошади слезть уже не получится — с нее-то подальше видно. Менялись, конечно, но все равно тяжко.
К тому же, когда конную лаву, идущую от полудня, приметишь да пару упреждающих гонцов пошлешь, самому надо на месте оставаться. Прячься, хитри, что хошь делай, но басурман сочти да еще постарайся языка взять, чтоб он тебе доподлинно поведал — куда нацелились, да кто во главе стоит — сам хан, его сыны или просто мурзы.
А теперь задумайся, что лучше — семь рублев с такой службой получать али по полтине, на стене стоя. Потому и бабки в крепости наперечет, а о дедах лучше и не говорить — вовсе не водилось.
Словом, Василиса подоспела вовремя, подсобив и женке воеводы, и новорожденному Прокофию. Она же спустя пару лет приняла еще одни роды Акулины. Этого младенца назвали Захаром.
К тому времени молодая супружеская чета уже прочно сидела в граде, успев отписать и передать с нарочным весточку для Настены, в которой Иван, не кривя душой называвший себя преимущественно Третьяком, как бы между прочим поинтересовался судьбой детишек. Чьих — было ясно и без излишних пояснений.
Вместо ответа нагрянула сама Настена. Придирчиво оглядев нехитрый домишко, в котором обосновалась дочка с мужем, она кивнула головой в знак одобрения, ласково похлопала по крутому боку корову, которой до отела оставалось не больше месяца, и строго спросила зарумянившуюся от такой прямоты Василису:
— А ты когда? Пора бы уж, — и наказала: — Да гляди мне, чтоб непременно… царевича. Все твоей лапушке в утешение будет, когда… — и осеклась.
Продолжила она разговор на эту тему уже поздно вечером, предварительно отправив Василису спать. Рассказала то, что слышала от сына Тихона, с явной неохотой, стараясь не глядеть на зятя, побледневшего от услышанного. Дела у Ивана с Федором и впрямь были плохи. До того плохи, что среди челяди уже второй месяц ходили слухи о том, что царских детишек не иначе как кто сглазил али… опоил. Старший еще так сяк, а младший совсем слаб. А в заключение Настена и вовсе сообщила такое, что хоть стой, хоть падай. Сведал Тихон, что в неустанной заботе о них царь Иоанн повелел поить их отваром из некоего корня. Только дивно, что выглядели они до этого совсем здоровехонькими, а едва стали его пить, как загадочная болезнь стала вскоре заметна для всех прочих. Получается…
Выводов рассказчица не делала, предоставив их зятю, но и без того становилось ясно, что получается. Радовало Настену только одно — что государь сидит, как сидел, слушает внимательно и внешне выглядит совсем спокойным. Разве что с лица немного спал — ну, да это пройдет. Лишь бы не порывался в Москву спасать своих чад. Вот это было бы худо, потому что сделать он все равно ничего не в силах, зато себя погубит непременно. А переживает — оно не страшно, со временем пройдет.
Но, как выяснилось в последний вечер перед отъездом, Третьяк не только переживал — он еще и размышлял, памятуя сказанное некогда той же Настеной о его детях. По всему выходило, что помочь тут может лишь одно.
— Я тут вон чего надумал, Настена Степановна, — глухо произнес он. — Грамотку ему отписал. Передать бы. Пусть Тихон положит незаметно в его опочивальне. Может, прочтет, так поумнеет.
Настена поначалу даже не поняла, кому надлежит передать грамотку, спокойно приняв ее из рук зятя. Но едва до нее дошло, она тут же испуганно охнула и выронила ее из рук, будто обожглась.
— Да ты что ж удумал-то? — зашептала она быстро-быстро, поминутно оглядываясь на входную дверь — вдруг кто войдет. — Это ж верная смерть. Да не простая — мучительская. А сына мово последнего тебе, что ж, вовсе не жаль?
— Я ж реку — незаметно, — досадливо поморщился Третьяк. — Он, чай, в сотниках не на одном месте стоит, так что ж, неужто не сумеет неприметно положить? К тому ж в опочивальне той не одна дверь, и тайный ход ему ведом.
— А коли сам проснется? — зло спросила Настена, на глазах превращаясь в Сычиху. — А коли все ж увидит кто? Опять же искать примутся — кто входил да с чем. А мне-то каково будет? Ведь всю дорогу от страху трястись!
— А у меня для того припасено кой что, — миролюбиво заметил Третьяк. — Вот я тебе тут клюку состругал, — извлек он откуда-то из-под лавки здоровую палку, гладко оструганную в виде дорожного посоха. Даже узор на рукоятке вырезать изловчился.
— А это на кой? — горделиво вскинула голову Сычиха. — Чай, не дряхлая ишшо.
— Она не от старости — от тряски, — пояснил Третьяк. — Чтоб не тряслось да не дрожалось тебе. Рукоять выдернуть, — он тут же с видимым усилием — подогнано было плотно — продемонстрировал это на деле, — грамотку туда сунуть, и все — езжай куда хошь. — Он засунул в отверстие скрученный в трубку бумажный лист и сноровисто заткнул дыру рукоятью. Затем вновь выдернул рукоять, извлек из посоха трубочку грамотки и предложил Настене:
— Хошь, сама попробуй?
Та вместо ответа заглянула зачем-то в зияющую чернотой дыру посоха. На мгновение даже показалось, будто оттуда разит холодом, словно из могилы. Она даже поежилась от озноба, внезапно охватившего ее, и хмуро осведомилась:
— А коли иной кто так же, как ты, рукоять выдернет — тогда что?
— Да кому оно надо, — хмыкнул Третьяк. — Бывает, что сторожа, когда подсобляют с телеги слезть, особливо монахам, посох у них невзначай принимают. Так это только для того, чтобы в руке его взвесить — есть там серебрецо запрятанное али нет. Коли тяжелым покажется, то и впрямь надломить могут. Но у тебя грамотка-то легкая, так что никто и не помыслит даже, будто там еще кой что есть.
— Нет, нет и нет! И своих не спасешь, и мой сгинет. Как хошь, государь, а не сполню я повеленья твово.
— Своих я спасу, и сам Тихон, коль с умом все сполнит, тож выживет, — начал было Третьяк, но почти сразу, напоровшись на полыхавший от ярости взгляд Сычихи, досадливо махнул рукой и, встав с лавки, подался к двери. Уже открыв ее, он оглянулся на ворожею и тихо произнес:
— То не повеление — просьбишка была. Ну да господь тебе судья. И вправду, вдруг чего. Пошто твоему за моих пропадать.
— И палку свою подбери, — непреклонно заявила Сычиха.