Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно было предположить, что в крохотную квартирку Ружина может набиться столько народу. Стол был накрыт во всю длину первой комнаты, стульев для всех не хватало, собравшиеся на поминки теснились и во второй, задней комнате, на кухне и даже в прихожей. Сигаретный дым стоял столбом, в распахнутые настежь окна немолчно грохотали машины на Дмитровском шоссе.
И Иннокентьев, и Митин, и Дыбасов с Элей оказались как бы в тени, их и не считали тут главными — главным был Рантик.
Первый раз помянули Глеба молча, во второй Рантик, сдерживая слезы и перемежая речь тяжкими паузами, во время которых никто не осмеливался проронить ни звука, говорил о том, чего и Иннокентьев не знал о Ружине и чего сам Ружин тоже никогда о себе не рассказывал: как в войну, в голод, отец Ружина, известный на весь город врач, подкармливал всех мальчишек их класса, как Глеб — а ведь Иннокентьев всегда был убежден, что это чистейшей воды враки и бахвальство! — как исключительно когда-то Глеб играл в баскетбол и был душою местной команды, и как он, уже после своего переезда в Москву, приезжая в родной город, собирал всех бывших одноклассников и друзей и закатывал в лучшем ресторане такие дастарханы, что о них потом еще долго вспоминали, и как его исключительно любили, как гордились его успехами в столице нашей родины городе Москве, и, главное, как он любил своих новых московских друзей и всегда рассказывал о них одно только самое замечательное.
Эля вместе с Ирой Митиной — Иннокентьев не сразу заметил отсутствие на похоронах Насти Венгеровой, но теперь, когда он узнал все о Дыбасове и Эле, это его уже не удивило — и другими женщинами сновала из кухни в комнату и обратно, мыла грязную посуду, варила кофе — одни уходили, приезжали другие, надо было всех кормить, поить, посуды и рюмок не хватало, груды окурков вырастали прямо на глазах в переполненных пепельницах и грязных тарелках. Эля все делала молча, сосредоточенно, и хотя вроде бы всеми этими хозяйственными заботами распоряжалась Ира, а Эля лишь выполняла ее указания, но она одна знала, где что искать — тарелки, рюмки, вино, закуску, — и со всей этой печальной суетой без нее было бы не справиться.
Ни к Иннокентьеву, ни к Дыбасову она ни разу не подошла, словно их тут и не было вовсе.
Потом говорил долго Паша, второй приехавший друг Глеба, потом однокурсник по университету, кто-то из преферансистов, и еще кто-то, и еще, а Иннокентьев,
Митин и Дыбасов стояли в углу у полок с книгами и чувствовали себя здесь лишними.
Иннокентьев и Митин не сговариваясь вышли покурить на лестничную площадку. Тут было прохладнее, за окном сеялся неслышный дождь, жирно блестел внизу асфальт улицы.
Иннокентьев прикрыл за собой дверь в квартиру, на ней была прибита медная табличка с выгравированными инициалами и фамилией жильца, хотя сказать про Ружина «жилец» никак уже было нельзя…
Митин тоже взглянул на табличку.
— Надо ее снять, — сказал он неуверенно, — наверняка уже выписали ордер какому-нибудь очереднику… — Он порылся в карманах, нашел перочинный ножик, стал отвинчивать лезвием винты, потом протянул табличку Иннокентьеву. — На, у тебя она будет сохраннее. Для потомства. — И, помолчав, добавил: — Хотя ни у него, ни у меня, ни у тебя никакого потомства нет и, судя по всему, не предвидится. Такие уж мы оказались пустоцветы. А вот у Рантика, к примеру, наверняка куча детей, у них там, на Востоке, жутко размножаются, может, ему и отдать ее?..
Иннокентьев не ответил, долго рассматривал позеленевшую по краям медную табличку, потом сунул ее в боковой карман, сел рядом с Митиным на холодную ступеньку.
— Мне Дыбасов сказал, — прервал молчание Игорь, — будто Глеб оставил какое-то завещание. Ты не в курсе?
— Откуда? Я же только что с самолета.
— Будто когда его увезли в больницу, он уже чувствовал, что — хана. И все расписал, кому что — книги, мебель, всякие побрякушки старинные, которые от матери остались. А душеприказчиком будто бы назначил Рантика. Друг детства.
— Жалко только книг, неизвестно кому достанутся, разойдутся по рукам. Да и то какое это теперь имеет значение…
На площадку вышел Дыбасов.
— Дайте сигарету, у меня все вышли… — Сел ступенькой ниже спиной к ним, сказал зло и устало: — Надо бы гнать всю эту публику, там уже такое творится… Не поминки, а какой-то бардак, водки слишком много накупили.
— Ружин бы сказал — мало… — отозвался Иннокентьев. — Пускай их, как ты их выставишь?..
— Был Глеб, — еще злее проговорил сквозь зубы Дыбасов, — и все было в порядке в этом мире, хоть один человек среди всей нашей бражки, — Голос его задрожал, он всхлипнул, высморкался, хотел было встать, — Я их сейчас _ к чертовой матери, сволочей!..
— Не надо, — удержал его за плечо Митин, — при чем тут они? Ты представляешь, чтоб Глеб кого-нибудь — взашей?..
Дыбасов затянулся с жадностью, зажав сигарету внутри горсти, словно оберегая ее от ветра.
— Игорь говорит, — сказал Иннокентьев, — он завещание оставил. Вы не знаете?
— Завещание… — горько усмехнулся, не оборачиваясь. Дыбасов. — Да. Когда я его навестил в больнице накануне… — но слово «смерть» он не захотел или не осмелился произнести, — ну, за день до этого… Он все написал, дал мне. чтобы я в случае чего показал вам. Там нас пятеро — вы оба, я, Рантик. Рантик у него написан первым, он главный, если у других возникнут разногласия…
— По поводу наследства?! — возмутился Митин. — Он что, с ума сошел?
— И даже помер, — угрюмо отрезал Дыбасов, — Он не о нас думал, о себе. Хотел как лучше.
— Пятеро? — удивился Иннокентиев. — Нас только четверо — вы, я, Игорь, Рантик. Кто пятый?
— Эля, кто же еще?.. — ответил Дыбасов и неожиданно, безо всякой паузы, решительно сказал: — Вот мы и… вот нам и не миновать разговора, Борис Андреевич. Лучше уж сразу, чего там, а то совсем запутаемся, — И еще решительнее и тверже: — Дело в том, что…
Митин поднялся на ноги.
— Я пойду туда. Вы уж как-нибудь одни… Хотя могли бы и подождать, не самое подходящее место и время выбрали, — И ушел в квартиру, прикрыв за собой дверь.
— Я ее люблю, — упрямо договорил Дыбасов.
«Самое смешное, — подумал про себя Иннокентьев без злобы и даже без ревности, — что он при этом называет меня по имени и отчеству, как в старых романах… остается только вызвать меня к барьеру…»
— Я тоже, Роман Сергеевич, представьте себе…
— Неправда, — не задумываясь оборвал его Дыбасов, — вы не любите.
— Откуда вам это знать?? — опять не обиделся, а скорее удивился Иннокентьев.
— Потому что вы… Одним словом, любовь — это совсем другое, чем…
— Что вы обо мне знаете, Роман? — Иннокентьев ничего с собой не мог поделать: он не чувствовал сейчас к Дыбасову ни ревности, ни даже зависти отвергнутого возлюбленного к возлюбленному удачливому. Но это было именно так. — Что вы на самом деле знаете обо мне?!
Дыбасов ничего не ответил, докурил сигарету до самого мундштука, раздавил окурок каблуком стоптанного башмака.
Иннокентьев не выдержал затянувшегося молчания, спросил о том, о чем спрашивать не следовало:
— А она вас?..
Дыбасов сказал буднично:
— Не знаю. Она мне верит, это главное. Это самое главное, — повторил он упрямо.
— А мне — не верила? — опять не удержался Иннокентьев.
— Вам — нет, — твердо ответил Дыбасов.
— Почему? — в третий раз не справился с собою Иннокентьев.
Дыбасов, все это время сидевший к нему спиной, обернулся, чтобы ответить, но почему-то посмотрел не в лицо ему, а поверх головы.
— А на это пускай уж она сама вам ответит…
Иннокентьев обернулся — за его спиной двумя ступеньками выше стояла Эля.
— Мне уйти? — спросил Дыбасов то ли ее, то ли Иннокентьева.
— Как хочешь, — безразлично пожала она плечами.
Дыбасов встал, отряхнул не торопясь штаны, ушел в квартиру.
Эля села рядом с Иннокентьевым, достала из нагрудного кармана куртки смятую сигарету и дешевую пластмассовую зажигалку, но прикуривать не стала, сказала тоже буднично:
— У меня с ним ничего пока не было. — И хотя Иннокентьев знал по опыту, что о ней никогда нельзя было предположить наперед, как она поступит и что скажет, эти ее слова ошарашили его. — Я вас ждала. Я врать, представьте, не хотела. Ни вам, ни ему. Я и сама еще не знала. А потом умер Глеб Антонович… — И заключила твердо: — Теперь-то уж что ж…
Он спросил ее, хотя и на этот раз знал, что спрашивать не надо:
— Ты любила меня?
Она долго не отвечала.
Не хочешь — не отвечай, — сжалился он.
— Нормально. Не знаю. — И объяснила: — Что любила — знаю, а вот вас ли…
Он не понял ее, но настаивать не стал.
Казалось, она мучительно преодолевает что-то в себе.
— Если уж совсем по правде, — решилась наконец, — так, верьте не верьте, я в то утро, ну, в самое первое, когда ваша монтажница заболела, я ведь тогда сама напросилась. На свою голову… Тогда-то я вас уж точно любила, в натуре, хоть только по телевизору и видела… вот того-то я и любила, который по телевизору…