Долги, к которым так легко относится молодежь, становятся невыносимы для людей зрелого возраста. И в этих обстоятельствах Филипп обнаружил, что добыть деньги куда проще для кутежей и для игры, чем для удовлетворения честолюбия и для дела. Деньги не любят, когда их занимают для дела, так же, как женщины не любят, когда за ними ухаживают, разговаривая о высоких материях.
И вот он страдал больше, чем ожидал, хотя боролся с нуждой довольно долго. Мы могли бы исписать не одну стопу бумаги, повествуя о его действиях и стараниях; мы могли бы последовать за ним к посланникам в здания дипломатических миссий, на Бульвары, на Биржу, на балы официальные и на балы частные в Оперу; мы могли бы, наконец, подсчитать его на вид непринужденные ходатайства, его хитрости, которые он скрывал под видом беспечности, и его всегда умную лесть. Он великолепно владел драгоценным искусством скрывать пламенную энергию под видом благопристойной лени и легкомыслия. Стоило ему где-то появиться, как он сразу же вызывал к себе доверие.
Такой такт, такая осмотрительность заслуживали награды. Однако дела шли из рук вон скверно. Где бы он ни появлялся, фортуна ускользала от него или поворачивалась к нему спиной.
Ловкий и смелый – мы уже имели возможность убедиться в этом,– он занялся промышленностью. Он набрасывал планы, писал докладные записки. Иные из его мыслей были удачными, новыми и блестяще изложенными. Филипп отправился к банкирам и промышленникам, но и тут злой гений преследовал его по пятам: куда бы он ни принес свой проект, ему тотчас же показывали другой, точь-в-точь такой же: те же мысли, те же способы их осуществления, а частенько и тот же стиль.
После двух или трех неудач такого рода Филипп, спрашивавший себя, уж не играет ли с ним судьба какую-то отвратительную шутку, смутно припомнил, что в то время, как он работал над своими докладными записками, его не раз удивляло, что страницы перепутаны и что порой на них встречается и почти незаметный для глаза типографский брак.
Как-то раз он обнаружил в одной из брошюр длинный и тонкий белокурый волос – такие волосы могут быть только у женщины.
Это очень его удивило.
Он сопоставил этот факт с другими фактами; когда он рассматривал их каждый в отдельности, все они казались совершенно невинными, но стоило ему связать их воедино, как они представлялись результатом действия чьей-то воли, воли таинственной и зловещей.
Филипп спросил себя, зачем кому-то понадобилось чинить ему препятствия. Он принялся искать каких-то врагов, но не нашел ни одного. Тогда он решил, что его тревоги и опасения являются следствием подозрительности, столь свойственной неудачникам, но вопреки этим рассуждениям он так и не Смог отделаться от подозрения, что против него существует какой-то заговор.
Пройдем ли мы вместе с ним до конца весь путь его разорения, день ото дня становившегося все более заметным? Спустимся ли вместе с ним по ступенькам этой страшной лестницы, которая в Париже спускается глубже, чем где бы то ни было, в темную, бездонную пропасть?
А почему бы и нет?
В былые времена романист обязан был вызывать у читателя интерес и симпатию к большинству своих героев; в наше время он обязан быть только правдивым. Это прогресс!
Если мы углубимся в новый квартал, возникший на месте бывшего парка Вентимиля, в нескольких шагах от заставы Клиши, мы найдем там Филиппа Бейля, который после пятнадцати месяцев тайной, подспудной борьбы очутился на шестом этаже одного из домов этого квартала. Бедность поднялась туда вместе с ним, но это была бедность безупречная, гордая и бесстрастная, бедность, которая не желает, чтобы ее замечали, и для которой бледность лица – признак высшей элегантности.
Филипп исчерпал все свои ресурсы. Наследство он промотал давным-давно; не осталось ни одного человека, к которому он мог бы обратиться. Его лучший друг – тот самый Леопольд, который получал его письма с рассказами о его любовных делах,– путешествовал уже целых полгода; куда мог бы Филипп ему написать? Он не получил ответа уже на три своих письма.
Однако он продолжал ездить в свет; его белье всегда было безукоризненно, он всегда был в лакированных ботинках. Ценой неимоверных жертв он творил эти чудеса.
Однажды зимним вечером Филипп Бейль возвращался домой после неудачных для него скачек.
Было обеденное время.
Его скверное настроение еще усиливалось от радостного движения, наполнявшего Париж; на каждом шагу он сталкивался с поварятами в льняных передниках – они несли чудесно пахнущие судки с едой. Рестораны сверкали огнями сквозь запотевшие стекла – туда поспешно устремлялись проголодавшиеся, оттуда величественно выплывали отобедавшие: их щеки лоснились, изо рта торчали зубочистки или сигары.
Филипп нахмурил брови и зашагал быстрее
На свете нет более наглого зрелища, чем обедающий Париж. Бесстыдство его аппетита вызывает возмущение у философа. Во Франции люди не едят, а только делают вид, что едят. А те, кто ест, должны, по крайней мере, прятаться. Это один из наших контрастов.
А едят они, если можно так выразиться, в домах без стен, на террасах и чуть ли не на улицах. Громкие голоса гарсонов доносятся сквозь стены. Сквозь широкие отдушины нагло льются ароматы кухни. А на уровне глаз – витрины, где среди напитков и цветов размещаются самые аппетитные чудеса чревоугодия, где переливающаяся всеми цветами радуги, еще трепещущая рыба на ложе из травы смотрит на горделивых фазанов, где таинственные бочоночки вперемешку с причудливой формы кусками льда стоят рядом с ананасами. Эти выставки всегда представлялись нам таким же вызывающим и таким же прискорбным зрелищем, как и витрины менял: вереница откормленных ортоланов, обложенных ломтиками сала, неизбежно вызывает такое же вожделение, как деревянная чашка, переполненная звонкой монетой.
Наше мнение разделял и Филипп Бейль.
Добрую четверть часа он стоял, ожидая момента, когда ему удастся перейти на другую сторону улицы, черной от экипажей.
В этих экипажах он видел только счастливые лица.
В ожидании, когда схлынет этот поток экипажей, он подошел к ярко освещенной книжной лавке – там стояли книги в роскошных переплетах всех цветов. Он наугад взял в руки одну из книг; оказалось, что это «Классики кулинарного искусства».
Филипп снова пустился в путь. Театры распахивали свои двери, сквозь которые доносились звуки настраиваемых инструментов. В течение шести или семи часов Париж ожидал мгновения, когда он сможет отдаться наслаждениям, отдаться искусству, отдаться роскоши. Проходя мимо Филиппа, женщины посылали ему улыбки, хотя вообще-то они находили, что он не в меру горд и что у него чересчур злые глаза. Завсегдатаи Клуба наспех махали ему рукой – и только.