многом из-за нищеты и нехватки материалов безусловно талантливый, но столь же безусловно не приспособленный к советской жизни художник и оставил после себя так мало полотен. Впрочем, одна его картина все же снискала культовую славу еще при жизни Владимира Пятницкого.
Это портрет обнаженной девушки, обрамленный городским сюжетом: брусчатая улочка ведет к церкви, вдоль нее тянется тротуар, за которым громоздятся неуклюжие дома и бараки. Во двориках и домах мы видим людей: одни о чем-то шепчутся при свечах, пока этажом выше кто-то громко музицирует на трубе, другие душат своих сожителей тряпками с хлороформом. Но на переднем плане – обнаженная девушка; в ее руке книжка, на корешке которой написано «Мамлеев». Обложка этой книги сливается с лицом девушки и со всей окружающей средой: картон обложки служит продолжением реальности, а реальность тем временем проваливается в бумагу книги. Художник сообщает нам: проза Мамлеева – это сама реальность, действительность. Но и намекает на то, что действительность может конструироваться вымыслом. Причем вымыслом отдельно взятого человека, за силой воображения которого последуют его читатели.
По словам философа Алексея Дугова, Пятницкий – это ни много ни мало «Мамлеев в облачении живописца. Он не просто иллюстрировал что-то мамлеевское или околомамлеевское. Он принадлежал к той же реальности»[189]. По его же словам, очевидно являющимся пересказом со слов старших товарищей, заставших живого Пятницкого, написанная в 1960-е картина «Девочка, читающая Мамлеева» занимала особое место в его наследии: «Смотреть на нее когда-то водили целые делегации метафизиков. Это казалось невероятным парадоксом: Мамлеева – и читают! Книжка его. Мир перевернулся»[190].
Напрашивается вопрос: если Владимир Пятницкий создавал художественные продолжения мамлеевских литературных опытов, то почему он был постфактум будто бы вычеркнут Юрием Витальевичем из пантеона метафизических реалистов? Полагаю, одной ревностью к Ларисе Пятницкой, которая была «как бы женой»[191] Владимира, этот жест все-таки не исчерпывается. Поздний Мамлеев с легкостью вычеркивает из своей биографии прежде близких людей по двум причинам: либо из-за личного разлада в отношениях, либо из-за того, что они не вписываются в пересобранный после эмиграции большой мамлеевский миф. Владимир Пятницкий в этот миф никак не вписывался.
Пятницкий был феноменальным неудачником – знакомясь с его биографией, невольно задумаешься о том, что на нем лежало какое-то тяжелое проклятье. Талантливый и чрезвычайно трудолюбивый рисовальщик, он постоянно существовал в режиме крайней нищеты, пугающей даже по меркам советской послевоенной действительности: жил то в каких-то подвалах, то в арендованной избе и даже зимой ходил без верхней одежды[192]. И после выпуска из Московского полиграфического института, который он окончил с отличием, Пятницкий не мог найти постоянную работу: обожаемый всеми знакомыми ценителями искусства, он перебивался гонорарами за мелкие иллюстрации для периодики; «в „Худлите“ заказали [иллюстрации для] „Кентавра“ Апдайка – большая честь, но после бесконечных мучений и переделок пошла только обложка»[193]. Многие советовали ему заниматься всегда востребованной абстрактной живописью, но он решительно протестовал, развивая собственный стиль, в котором все же ясно чувствуется влияние Гойи, Шагала, Пикассо: действие большинства его значимых полотен разворачивается в московских дворах и на задворках, населенных разнообразными монстрами и пьяницами, буквально утрачивающими человеческий облик.
Общая жизненная неустроенность Пятницкого усиливалась деструктивным поведением, тягой к саморазрушению и специфическим фатализмом, больше напоминающим безразличие к своей судьбе. «С идеей самоубийства он баловался всю жизнь, она была у него на кончике языка, – свидетельствует Надежда Доброхотова-Майкова. – Однажды мы сочиняли рассказ по кругу, втроем или вчетвером – модное было развлечение, кто-то произносит первую фразу, второй – следующую, без всякой связи, и так далее. Иногда получалось смешно, или казалось. Так вот, Володя должен был начинать, и он произнес: „Самоубийство мне, во всяком случае, не помешает…“»[194]
Это подтверждает Михаил Гробман, многолетний приятель Пятницкого, всячески продвигавший творчество товарища в мире нонконформистского искусства. В дневнике Гробмана за 22 июля 1967 года (Пятницкому на тот момент нет и тридцати) обнаруживаем такое горькое наблюдение:
Встретил на улице Володю Пятницкого, он с девицей и еще парнем шли в поисках „дури“, т. е. гашиша. Володька грязен и небрит. Я говорил с ним о том, что он опустился и что надо покончить с таким существованием, но он настроен очень пессимистически и скептически. Но все же хочет снять комнату и поработать, т. е. порисовать[195].
Регулярно употреблять наркотики (помимо само собой разумеющегося алкоголя) Пятницкий начал не позднее весны 1966 года[196] и не переставал до своей гибели в 1977-м. Опыты художника в этом направлении не ограничивались курением гашиша, особенный интерес он проявлял к употреблению (в том числе инъекционному) различных токсичных веществ, включая промышленные растворители вроде ацетона. Но в поздней мамлеевской интерпретации Южинского кружка ему не находится места даже не из-за этого, а из-за того, что «он был художником совершенно психоделического плана, он мог работать только под воздействием наркотика или алкоголя»[197]. Основной инструмент, с которым работал психоделизированный Пятницкий, – хаос; легко поверить, что он действительно писал в измененном состоянии сознания, и совершенно точно полотна его носят характер импровизации – фигуры, изображенные на них, постоянно наползают друг на друга, а порой даже написаны в совершенно разных манерах в пределах одного холста: «то ясный и простой профиль русского молодца, то скопище монстров в нерешительности митинга, то группа парней с глупыми до гениальности мордами, в которых, однако, чувствуется некая осовелая нездешность»[198]. «Художника В. Пятницкого, умершего в 1978 году от over-dose, можно считать воплощением (на русской почве) самодеструктивных тенденций в духе beat generation (Керуак и другие). Сонмы коммунальных уродцев, населяющих его сюрреально-абсурдистские фантазии, подчинены психоделической логике, которая не чужда и героям рассказов подпольного писателя Ю. Мамлеева», – резюмирует историк культуры Виктор Тупицын[199].
Сам Мамлеев, впрочем, многократно и со всей настойчивостью утверждал, что психоактивные вещества никак не могут способствовать проникновению художника в иные материи, а лишь мешают этому (есть многочисленные свидетельства того, что Юрий Витальевич лукавит, а на фотографиях времен работы над «Шатунами» его попросту не узнать: «Отекшее от пьянства лицо, бессмысленные глаза, взгляд в никуда. Не в мистическом смысле, а просто в никуда»[200]). Естественно, Владимир Пятницкий, в итоге погибший от передозировки химическими веществами, введенными внутривенно (есть альтернативная версия о неудачной попытке опохмелиться ацетоном[201]), не вписывался в миф о Южинском кружке как собрании мистиков высшей степени посвящения, где «ни наркотиков, ни оргий, ни эротических приключений не было», а «была любовь, поскольку все