Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ох, я тебя сейчас и кусану!
(Он больно и с увлечением, совсем по-звериному кусался, когда был маленьким.)
Принято думать, что «святые» по существу скромные люди. Это, конечно, неправда. Они, прежде всего, очень смелые люди. Они способны приказать любой горе: «Сдвинься с места!» и мертвому: «Встань и ходи!»
Иван Васильич не был настолько свят, то есть смел, и когда под его стетоскопом не билось даже чуть слышно сердце больного, он тихо говорил его близким:
— Ну, что же делать… Воля божья… Конец…
И глаза его, источавшие лучи жалости, добавляли к этим словам немое, но выразительное: — и моей власти конец и всякой вообще человеческой власти.
Но странно, — очень частые жалобы, что тот или иной врач уморил своей неумелостью больного, всегда обходили Худолея. Даже очень убежденно говорили в таких случаях, что, если не мог помочь и Худолей, значит, вообще болезнь была неизлечима.
Однако не только источали все время жалость карие, юношески-чистые по взгляду глаза Ивана Васильича; они еще и вбирали, оттягивали, всасывали в себя то очень сложное и неопределимое даже, но самое важное в людях, что зовут особенностью душевного склада и что делает жизнь каждого, кто бы он ни был, неповторяемой и единственной из миллиардов прожитых на земле с незапамятных времен человеческих жизней…
И как врач, привыкший делить людей только на два разряда: больных и здоровых, — Иван Васильич годами, понемногу, урывками между делом, копил свой материал мелких и случайных наблюдений именно в этой области и как человек, учившийся по книгам, мечтал написать большую, обоснованную, научно обработанную книгу: «Границы психического здоровья», а в ней ясно по возможности вскрыть тот зыбкий, как лесная трясина, и, как эта же трясина, часто покрытый пышной зеленью и цветами пласт душевных переживаний, до которого сплошь и рядом доходит пышущее здоровье, но за которым тут же начинается бездонная, как омут, болезнь.
И настоящая, подлинная святость, то есть смелость доктора Худолея началась тогда, когда он пришел к мысли, что нужно и вполне возможно ему устроить в этом городе то, чего еще не было в нем, — полулечебницу-полупансион для полуздоровых-полубольных, одной ногой уже стоящих на роковой трясине и уж вдыхающих ядовитый дурманящий запах растущих тут цветов, но еще не решивших твердо: ринуться ли дальше, или принять свою ногу, повернуться спиной к трясине и спокойно, трезво пойти назад.
Он знал, насколько ничтожны и насколько наивны средства, предложенные пока медициной для лечения в этих случаях; он знал, как робки и неуверенны попытки полубольных людей сделаться вполне здоровыми, но самые эти попытки были ему хорошо известны, и не напрасно же обладал он подлинным талантом жалости, вообще редким в жизни.
Но даже и талант жалости так же жесток к тому, кто им обладает, как всякий другой талант, и так же ускользает от точных определений, и, припертый к стене краснощеким, задорным, победоносным здравым рассудком, так же робеет и заикается, как всякий талант, и не находит для себя достаточно веских оправданий.
Впоследствии многие то снисходительно улыбались, то недоуменно пожимали плечами, когда из устроенного Худолеем пансиона для тех, кого он считал на границе психического здоровья, решительно ничего не вышло, и даже несмешливому от природы человеку вся эта затея в конце концов казалась совершенно смешной: но много ли можно насчитать и у всякого, кто бы он ни был, вполне безошибочных начинаний?
Где-то в одной кузнице куются и молнии и мысли, и одинаково их свойство ослеплять.
Бессребренику вообще очень трудно бывает понять, что всякое дело на земле требует не только знаний и труда, но и денег, а талант, — даже и жалости, — очень поздно убеждается в том, что далеко не всякий его шаг непременно должен увенчаться успехом.
Однажды, — что было совсем не в правилах Ивана Васильича, — он приехал домой раньше обыкновенного, — часов в пять вечера, — и не один, а с довольно высоким, но очень и широким в то же время, хотя и совсем молодым еще на лицо человеком, не больше двадцати трех лет. Это было осенью, в октябре, за несколько недель до случая на вокзале.
В доме в это время отпили уже чай и разошлись — дети во флигель, Зинаида Ефимовна на кухню солить помидоры с Фомою; однако Иван Васильич вызвал Фому и приказал ему подогреть самовар.
Только Володя в окно флигеля видел этот приезд отца и узнал того, с кем он приехал. И любопытство, справиться с которым он не мог, заставило его тихо войти в дом, как будто за какою-то нужной ему книгой, и приблизиться почти вплотную к неплотно притворенной двери отцовского кабинета. И он услышал — низкий трубный голос говорил неспешно и запинаясь, долго прицеливаясь как будто к каждому слову, прежде чем в него ударить:
— …Потом я заметил такую за собой… странность… Я, допустим, чего-нибудь ищу… или кого-нибудь… И у меня представление создается очень ясное, что это, допустим, здесь вот… налево… До малейших подробностей ясно… Я начинаю вполне спокойно… то есть уверенно, — это точнее, — искать налево… И вдруг случайный взгляд направо, — и искомое оказывается… там… И вот… я не верю, что это оно: оно должно быть налево, а не направо… Я глаза отвожу и продолжаю искать налево… все-таки… налево… И долго так… с полминуты… пока не опомнюсь… Вот до чего я рассеян…
— Ну, это что же… это неважно, — сказал с улыбкой в голосе отец.
— Какой же я художник, — зарокотал гость, — если я представлению… вполне предвзятому… верю, а глазам не верю?
— Мы все часто глазам не верим…
— Но со мною всегда так… Я очень часто ищу… по рассеянности, и всегда так… всегда не там, где надо, точно кто приказал мне это… А потом не верю глазам… И я должен сказать еще: я никогда не знаю твердо, что мне надо делать… Мне всегда кажется, что нужно как-нибудь иначе, что-нибудь еще… А совсем не то, что я делаю…
— Даже, когда вы боретесь, с вами это тоже бывает?
— Нет… Вот именно только тогда я не… как бы это сказать…
— Не двоитесь?
— Потому не двоюсь, что мы вдвоем боремся, — прогудел гость. — Однако долгой партерной борьбы, когда противник пассивен, — не выношу я… Он лежит… На груди, конечно, — он мне самому предоставляет делать с ним, что мне угодно… И тут-то я всегда допускаю ошибки… Я начинаю горячиться…
— А это не хорошо?
— Конечно… Противник этого только и ждет.
— А вы, собственно, какую же профессию предпочитаете? Художника или борца?
— Нет, зачем же… Борьба — разве это у меня профессия?.. Я, конечно, художник…
— Предпочитаете живопись?
— Да-а… Хотя в этих профессиях много общего… И там и тут рекорды… И там и тут — жестокая конкуренция.
— Только одна — культурна, другая — нет…
— Должен признаться, доктор, я не думаю этого… Мне они кажутся обе культурны… или обе некультурны… Со временем, наверное, никакой живописи не будет и в помине…
— Гм… Вы так думаете?.. А ваш сон?
— Картина моя?
— Ах, у вас есть такая картина… Нет, я спрашиваю просто, каков ваш сон?.. То есть нет ли бессонницы, кошмаров?..
— Жесточайшие кошмары… Когда я сплю… Но я мало сплю… Мало и плохо… Бессонница, — вы угадали… — прогудел гость.
Тут Володя переступил с ноги на ногу, и Иван Васильич это услышал, подошел к двери и притворил ее плотно, а Володя ушел, стараясь ступать на носки и не скрипнуть.
Но вечером, когда дети сошлись ужинать (а гость или пациент давно уже уехал вместе с отцом) и когда Вася, ища стул (а их было в обрез — только полдюжины), взял было стул из кабинета отца, Володя быстро вырвал его и сказал запальчиво:
— Не смей брать этого! Возьми другой!
— Тю-ю! — оторопел Вася. — Почему это?
— На этом Сыромолотов сидел.
— Тю-ю! Ху-дож-ник?
— Не художник, а чемпион мира.
Довод этот показался убедительным даже для Васи.
Правда, он буркнул было: «Мира и его окрестностей», но взял все-таки другой стул, на котором сиживал отец, а на сыромолотовский косился во время ужина с явным и большим интересом.
Глава вторая
Чемпион мира
Сыромолотовых было двое — отец и сын, и оба они были художники, но отца знали как бывшего профессора Академии, старого передвижника, а молодого, хотя он тоже был «любимое дитя Академии» и получил заграничную поездку, знали только как атлета, борца, чемпиона мира.
«Чемпион» — нерусское слово, но даже и равнозначащего слова не появилось и не могло бы появиться в России, — стране унылых песен, косых взглядов, широких и весьма усидчивых задов, драной сермяги и прочего известного всем…
Слишком мало древнегреческой радостной крови текло в русских жилах, чтобы появилось подобное слово и получило определенный смысл. И Ваня Сыромолотов не добивался во что бы ни стало сделаться чемпионом мира, — вышло это совершенно случайно и для него самого неожиданно.
- Пристав Дерябин. Пушки выдвигают - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Том 9. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Белые терема - Владимир Константинович Арро - Детская проза / Советская классическая проза
- На узкой лестнице - Евгений Чернов - Советская классическая проза
- Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов - Советская классическая проза