Рима, я отрублю голову каждому, кто осмелится роптать хотя бы вполголоса.
После таких слов в строю воцарилась глубокая тишина.
– Я – противник этой битвы, – после недолгого молчания продолжил говорить Павел Эмилий, – и если с войском, безрассудно брошенным в это сражение и обреченным, случится беда, то моей вины в этом нет, а общую участь я разделю со всеми. А Варрон пусть следит, чтобы те, кто смел и скор на язык. сумели воевать и руками[94].
Так говорил Павел Эмилий, и хотя такие слова звучали горько в ушах большинства, тем не менее дисциплина была такова, что никто не издал ни малейшего звука, не сделал ни одного неодобрительного жеста.
Из окружавших Эмилия людей один только Сервилий Гемин пожал ему руку, выражая одобрение его словам.
Тогда Варрон попросил у своего коллеги разрешения обратиться с речью к солдатам и, получив его, вышел почти в центр претория и оттуда, со сверкающими глазами и одушевленным лицом, бросил войску зажигательные, энергичные слова:
– Солдаты! Я не скажу ничего такого, что оскорбило бы чувства моего коллеги; он, как и я, любит родину и готов спасти Республику. Единственное различие между нами – путь, которым мы хотим добиться этой цели! Он верен инертности и промедлениям, я полагаюсь на быстрые действия и энергичность. Ибо когда же, когда же, спрашиваю я вас, нам сразиться с Ганнибалом, если не сейчас, когда у него всего сорок восемь тысяч человек, а у нас восемьдесят тысяч?.. Может, нам подождать, пока прибудут новые подкрепления из Испании и Африки?.. Будем ждать, будем подталкивать его, чтобы он опустошил всю Италию, разрушив посевы зерновых и виноградники, а также плодородные земли наших союзников?.. Фабий Максим, Павел Эмилий и Сервилий Гемин, верно, единственные люди в Риме, если не во всей Италии, кто не желает генерального сражения с Ганнибалом, а в качестве аргумента своему нежеланию приводят довод, что большинство из вас стали солдатами слишком недавно и еще не привыкли к опасностям и неожиданностям боя, тогда как пришедшие с Ганнибалом африканцы, нумидийцы, испанцы и галлы опытны в битвах и справятся с любыми испытаниями. Но, клянусь всеми богами, разве на днях возле Гереония наша конница, почти вся состоящая из набора этого года, не столкнулась с прославленными нумидийцами и не обратила их в бегство, не разбила их?.. Не больше сотни наших остались лежать на поле боя, а среди карфагенян погибло более тысячи семисот человек[95]; или, может быть, это неправда? Возможно, это не произошло на наших глазах?.. Так ответьте вы мне, было это или нет?..
– Было, было, – в один голос закричали легионеры.
– Тогда чего же нам бояться?.. Почему бы не довериться вашей доблести?.. Для чего бы сенат стал вооружать нас и собирать здесь в количестве восьмидесяти тысяч человек, если не для схватки с врагом?..
И, повернувшись к восьмидесяти сенаторам, стоявшим за ним, добавил:
– Разве вы не требуете битвы?
– Битвы! – крикнули все, к кому был адресован этот вопрос.
– Разве не требуете битвы вы, доблестные солдаты?
– Битвы!.. Битвы!.. – заорали в один голос и легионеры, и союзники.
– Значит, будет битва; завтра я подниму над своей палаткой пурпурную тунику и выведу вас на сечу. Подумайте о позоре поражений при Тицине и Требии, возле Тразименского озера, подумайте о римлянах, павших в этих сражениях и еще не отомщенных, подумайте обо всем этом, и пусть завтра нас ведет одна мысль: месть за все унижения и несчастья.
Так сказал Варрон, и его слова были встречены всеобщим одобрением.
А консул, пришпорив коня, выехал с претория и направился к своей палатке. Павел Эмилий приказал, чтобы трубачи дали легионам сигнал расходиться, и солдаты отправились по своим местам.
Удаляясь, грустный и молчаливый Павел Эмилий заметил рядом с собой Гнея Сервилия Гемина, который сказал ему, печально покачивая головой:
– Да спасут нас боги, но я считаю, что мы идем к гибели.
– И я этого очень боюсь! – ответил, вздохнув, Эмилий. Он проехал в молчании почти до самой палатки, поставленной на краю претория, где его ждал стремянный, и сказал проконсулу Гемину, спрыгивая с коня:
– Ты, верно, никогда не думал, что во время своего второго консулата мне придется бороться с двумя врагами, одинаково пагубными для римского народа – Ганнибалом и Гаем Теренцием Варроном!
* * *
В день календ месяца секстилия (1 августа) 538 года от основания Рима стояла удушающая жара, и солнце садилось в огненно-алые облака.
Жгучий ветер, дувший весь день, под вечер стих, а ему на смену пришел свежий и приятный морской бриз, ласкавший и слегка рябивший просторы Адриатики и, казалось, доносившийся от далматинских берегов; он остужал две армии, уставшие от невыносимой летней жары и расслабленные ею.
Караульные двух римских лагерей и часовые карфагенского лагеря совсем недавно дали сигнал третьего часа первой стражи, и все уже молчало в тех трех долинах, в которых собралось почти сто тридцать тысяч человек.
Полководцы разослали приказы, сообщили пароли, установили посты, раздали наставления, снабдили советами командиров и их подчиненных на день наступающей битвы; было предписано, чтобы солдаты рано легли спать, дабы наутро пробудиться бодрыми и полными сил.
Все молчало, и только время от времени часовые повторяли: «Бодрствуй!», «Бодрствуй!», а больше никаких шумов, никаких голосов не слышалось в трех лагерях, лишь кое-где посверкивали да потрескивали бледные огоньки костерков, разведенных сторожами.
В этот час, когда Павел Эмилий, удалившись в свою палатку и усевшись на своем соломенном ложе, погрузился в думы о завтрашних делах, тогда как Гай Теренций Варрон, наоборот, растянувшись на своей подстилке, напрасно старался уснуть, но волнения и надежды да размышления о том, как, выскочив из засады, окружить завтра врага, отгоняли сон, вопреки его воле, и принуждали к энергичной работе мозг; в этот час на другой стороне бодрствовал только один человек: он стоял, выпрямившись, у входа в шатер верховного вождя карфагенян, надев боевые доспехи, только шлема не было на голове; этим человеком был Ганнибал.
Карфагенянину было тогда двадцать девять лет. Он был высок и хорошо сложен, строен, худощав, но крепыш; его отличали стальные мускулы и огромная сила.
Голова казалась довольно большой и покоилась на жилистой бычьей шее. Высокий и широкий лоб отчасти прикрывала густая, нарочно всклокоченная, жесткая шевелюра, совершенно черная, словно эбеновое дерево. Несмотря на столь молодой возраст, лоб Ганнибала уже пересекали три глубокие морщины, одна из которых, горизонтальная, пролегла от одного надбровья к другому; две других – поперечные, наклонные – отходили от горизонтальной, образуя почти треугольник и спускаясь почти к основанию носа.