Такое лицо было у атамана одной из самых крупных банд, отличавшейся особой свирепостью. Лазарь предложил ему еще раз закурить, но он отказался:
— Труху куришь. Комиссары могли бы тебе папиросы выдать за твою работу. Дешево они тебя ставят!
Я не расслышал, как отозвался Лазарь на эти слова, потому что мое внимание отвлек Венька.
— Интересно, — сказал он, — что мне теперь ответит Юля. По-настоящему она должна бы написать мне письмо.
Веньку уже не интересовал Воронцов и его разговор с Лазарем Баукиным. Для Веньки в эту минуту Воронцов уже был, как говорится, пройденным этапом. Я вспомнил, как он загадывал еще ранней весной: «Вот поймаем императора и наладим все свои личные дела. Что мы, хуже других?»
Я вспомнил душную, предгрозовую ночь накануне этой поездки, когда Венька писал свое первое в жизни любовное письмо. Потом, мне казалось, он забыл о нем, занятый всем хитросплетением этой сложной операции, прошедшей, однако, незаметно для нас.
Я, например, так и не понял, как это случилось в подробностях, что Баукин, которому не доверял Воронцов, все-таки оказался на Безымянной заимке и сумел повязать «императора» с помощью его же телохранителей. Впрочем, двое из приближенных были уничтожены. Остальных же Баукин заставил покорно сопровождать «императора», может быть, в последний путь.
Мне все это представлялось удивительным и в те часы, когда мы ехали по тракту, возвращаясь в Дудари.
А Венька, кажется, ничему не удивлялся. Он теперь говорил только о том, ответит ли Юля Мальцева на его письмо и что именно ответит.
Он теперь не выглядел таким уверенным, боевитым, неутомимым, каким я видел его в эти дни и сутки перед самой операцией и во время операции, когда он цепко удерживал в своих руках тонкие и трепетные нити этого опасного и неожиданного дела, организованного им.
В эти дни он почти не разговаривал со мной по-приятельски, не советовался и даже что-то, как мне думается, скрывал от меня.
А сейчас он вдруг сник, будто опять заболел, и, похоже, спрашивал моего совета, говоря:
— Просто не знаю, что делать, если она мне не ответит. Это будет уже совсем ерунда. Я ей написал, думал, что она ответит…
И в выражении его глаз было что-то тоскливое, даже жалкое. Он как будто разговаривал сам с собой:
— Я чего-то лишнее ей написал. Можно было подумать и написать получше, если бы было время. Но все равно, я считаю, она должна мне ответить. Если она мне ответила, то письмо, наверно, уже пришло. Конечно, пришло…
После этих слов, произнесенных на редкость растерянным голосом, мне почему-то стало казаться, что письмо это еще не пришло и, может быть, никогда не придет. Мне стало жалко Веньку. Но я ничего не сказал.
У нас была нормальная мужская дружба, лишенная сентиментальности, излишней откровенности и холуйского лицемерия. Вероятно, если бы я попал в беду, Венька сделал бы все, чтобы выручить меня. Но он же никогда бы не решился вслух жалеть меня или успокаивать.
У каждого есть свое представление о силе своей. И каждый поднимает столько, сколько может и хочет поднять. Вмешиваться в сугубо личные дела, уговаривать, предсказывать, жалеть — это значит, мне думалось, не уважать товарища, считать его слабее себя.
Поэтому я промолчал.
И момент для разговора был уже неподходящий.
В лесу с двух сторон тракта одновременно затрещали ветки кустарника, зафыркали лошади и зазвучали голоса.
Воронцов поднял голову, потом приподнялся на локтях.
— Ляг, — сказал ему Лазарь.
Но Воронцов не лег, а присел и улыбнулся.
Лазарь взмахнул над ним плетью:
— Ложись, я тебе говорю!
И мужик, сидевший в передке телеги, опасливо оглянулся на Воронцова. Потом тихонько потянул его за могучие плечи:
— Ложись, Константин Иваныч. А то опять свяжем. Нам недолго. Для чего ты сам себя конфузишь?
Воронцов мельком взглянул на него, будто вспоминая, где он еще раньше видел его. И, должно быть, не вспомнив, отвернулся.
Ветки в лесу трещали все сильнее, все ближе к нам.
Венька побледнел. Я видел, как бледность проступила на его коричневом от загара лице, и я, наверно, побледнел тоже.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
Мне подумалось, что это бандиты пробираются по лесу на выручку Воронцова. Но из леса на тракт с двух сторон выехали конные милиционеры.
Их было много. Новенькая, недавно выданная форма — синие фуражки с кантами, синие гимнастерки с блестящими пуговицами — красиво и неожиданно выделялась на фоне пыльного тракта и пыльных придорожных кустов.
Воронцов лег. Потом опять сел и засмеялся ненатуральным, болезненным смехом:
— А все-таки, Лазарь, не шибко тебе верят комиссары! Продать меня доверили, а охранять не доверяют. Нет, не доверяют. Милицию вызвали. Боятся, а вдруг ты меня отпустишь? Вдруг я уйду…
На тракт выехал наш начальник. Он уже успел переодеться в Дударях в новую милицейскую форму, сменил коня и, величественно грозный, неузнаваемый, приближался к нашей группе, похлопывая по взмыленным конским бокам короткими ногами в стременах.
Венька, конечно, заметил начальника, но сделал вид, что не замечает, и, проехав чуть вперед, заговорил о чем-то с Лазарем, склонившись к его плечу.
Оба они потом посмотрели на начальника и, как мне показалось, презрительно улыбнулись.
Начальник сам подъехал к Веньке и спросил, о чем он разговаривал с Лазарем. Видно, улыбка Веньки не понравилась начальнику.
— Ни о чем я с ним не разговаривал, — ответил Венька. — Просто я извинился перед ним за этот хоровод…
— Какой хоровод? Ты что, милицию считаешь хороводом?
— Я считаю, — твердо и дерзко и довольно громко сказал Венька, — что милиции не было, когда брали Воронцова. Люди сами без нас это все сделали, вот эти люди. По своему убеждению. И не надо было сейчас им показывать, что мы им не доверяем, когда все дело уже сделано. Можно подумать, что мы какие-то трусы и боимся, что Воронцов убежит. Я бы на вашем месте…
— Вот когда ты будешь на моем месте, тогда и будешь учить, — перебил его начальник. — А пока я еще, Малышев, числюсь начальником, а ты много на себя берешь. Больше, чем надо, берешь. Не пожалеть бы тебе об этом…
— Все равно, — упрямо сказал Венька, снова бледнея от обиды и злости, — все равно я на вашем месте хотя бы извинился. Вот хотя бы перед Баукиным…
— Буду я извиняться перед всякой сволочью! — выкатил нежно-голубые глаза начальник и, тронув Лазаря Баукина за плечо, велел ему проехать вперед. — И вы проезжайте вперед, — приказал он другим всадникам из группы Баукина.
Я увидел, как, проехав вперед, Баукин и его товарищи оказались в окружении конных милиционеров.
У Баукина за спиной все еще висел обрез, в руке была плетка, но он уже выглядел арестованным.
Мое сердце тронула обида, может, самая горькая из всех, какие я испытывал в ту пору. Мне показалось нестерпимо обидным и оскорбительным, что Костя Воронцов, ненавидимый нами, выходит, был прав, когда говорил Лазарю Баукину, что комиссары ему, Баукину, не доверяют, что они его дешево ставят.
Но ведь это неправда. Не один наш начальник представляет советскую власть, которую Воронцов называл комиссарами.
Однако мы сделать ничего не могли против несправедливости начальника. Он был величествен и непреклонен в этот момент. Он был похож, наверно, на Петра Великого во время Полтавской битвы. И усики его топорщились. Но ведь битва-то уже кончилась. И не наш начальник ее провел.
Венька же как будто успокоился и спросил начальника:
— Разрешите, я тоже поеду вперед? Я вам сейчас не нужен?
— Не нужен, — сердито сказал начальник.
Я поехал за Венькой. Мы поравнялись с Баукиным и поехали рядом.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Баукин был мрачен и все время молчал. Потом звероватое лицо его вдруг осветилось улыбкой, и он сказал нам:
— Вы, ребята, поехали бы как-нибудь отдельно. А то неловко выходит. Вы не в форме. Могут подумать, что вы, как и мы, арестованные…
— Пусть подумают, — засмеялся Венька.
И это он в последний раз засмеялся.