свои товары в продажу не ко времени. И все же он не мог решиться уехать из Милана. Но не потому, что очень уж прельщался жизнью в этом городе. Конечно, в ту пору миланские дома и дворцы были прибежищами мудрейших и ученейших людей Италии, и любой горожанин, от холодного сапожника до герцога, увлеченно слагал стихи, трактовал, спорил, декламировал, писал картины, пел, играл на скрипке или на лире, а если не владел упомянутыми искусствами, то, по крайней мере, читал и перечитывал своего Данте. Для него же, для Иоахима Бехайма, этот прославленный в целом мире город был всего-навсего одним из многих, ибо он чувствовал себя как дома повсюду, где только мог выгодно купить и продать, а вечерком досидеть в веселой компании да выпить бокал-другой доброго кипрского вина или пряного медового гиппокраса, и чтоб без обмана. Он оставался в Милане потому, что несколько дней назад встретил девушку, которая обликом своим, и поступью, и осанкой, и брошенным на него взглядом, и улыбкою, подаренной именно ему, совершенно его растревожила и так пленила, что он день и ночь лишь о ней и думал. И как заведено у влюбленных, свято верил, что уж точно никогда не сыщет девушки краше и прелестнее, пусть даже обойдет весь свет.
Но себялюбивая его натура тотчас бы возроптала, коли бы он хотя в душе признал, что не устоял перед этаким обаянием и что в Милане его держит стремление вновь увидеть эту девушку и свести с нею знакомство. До той поры, встречая дома и на чужбине женщин и девушек, он неизменно видел в оных лишь источник мимолетных радостей и полагал их предназначение в том, чтобы распотешить мужчину. Любви он ни к одной из них не испытывал. А что на сей раз полюбил, и всерьез, он признаваться отнюдь не желал и оттого упорно внушал себе, будто впрямь остается в Милане никак не ради этой девушки, смешно, право слово, не такой он человек, и девушка тут вовсе ни при чем, просто он давно хотел взыскать в этом городе старинный должок, столько лет напоминал да грозил, и все понапрасну, но уж теперь-то не упустит случая востребовать свои деньги, будьте покойны, он этак, за здорово живешь, своим законным, непреложным правом не поступится, дело ведь ясное как божий день, о нет, не на того напали, и закон есть закон, – все это он твердил себе изо дня в день, пока сам не уверовал, что в Милане его держит лишь этот интерес, и более ничего.
Что же до юной миланки, которая, не подозревая о том, повергла его в этакое беспокойство, то повстречал он ее на улице Святого Иакова, что возле фруктово-овощного рынка, в час Ангельского Привета, а значит, народу там было не в пример больше, нежели в иное время, ибо к тем, кто спешил через улицу на рынок за свеклой, капустой, яблоками, смоквами или оливками, добавились еще и богомольцы, высыпавшие после службы из соседних церквей. Сперва он девушку не замечал и, вероятно, даже прошествовал бы мимо, не обратив на нее внимания, так как шла она, по обычаю кротко потупив взор, а сам он размышлял о продаже своих лошадей. Потом он услыхал долетевшую с рынка песню, поднял голову и средь рыночного шума и суеты, меж корзин с виноградом, зеленных тележек, кричащих ослов, сквернословящих носильщиков, бранящихся крестьян, горластых торговок и вороватых бродячих кошек увидал весьма диковинное зрелище: на бочонке с квашеной капустой стоял человек и сильным, красивым голосом безмятежно выводил свою песню, точно был один-одинешенек на площади и кругом царила тишина, а пальцы его при этом шевелились, точно перебирали струны лиры, – Иоахим Бехайм поневоле рассмеялся, но вдруг приметил, что странный певец с надеждой и ожиданием смотрит аккурат в его, Иоахима Бехайма, сторону, и, оглянувшись, обнаружил эту самую девушку.
Он тотчас понял, что песня могла предназначаться только ей. С улыбкою она остановилась. Эта улыбка, такая особенная! В ней были узнавание и привет, замешательство и легкая радость, веселое удовольствие и что-то вроде благодарности. Девушка едва приметно наклонила голову, кивнула певцу на капустном бочонке. Потом она отвернулась, все еще с улыбкой, и взор ее упал на Иоахима Бехайма, а он замер как вкопанный, и в глазах его читалось признание пламенной страсти. Она посмотрела на него, и улыбка, еще не растаявшая на ее лице, стала иною и теперь предназначалась ему.
Они смотрели друг на друга. Губы их были сомкнуты, черты оставались чертами людей незнакомых, но глаза вопрошали: кто ты? откуда идешь? и куда? полюбишь ли меня?
Потом ее взгляд скользнул прочь, словно высвободился из объятий, она едва приметно кивнула ему и пошла дальше.
Иоахим Бехайм будто от морока очнулся и поспешил за нею, он вовсе не хотел потерять ее из виду и, торопливо шагая следом и то и дело бормоча «пропади ты пропадом!» да «пес тебя возьми!», ведь когда он спешил, все носильщики и погонщики мулов, будто назло, так и норовили перебежать ему дорогу, – ну вот, стало быть, шагая за нею, он увидал аккурат у себя под ногами платочек. Поднял его, пропустил сквозь пальцы, оттого что понимал толк в платочках, льняных ли, шелковых ли, флорентийских, левантийских или фламандских, и этот, который держал в руках, ему даже разглядывать было незачем, он и так знал, что платочек этот из тонкого, с шелковистым блеском льняного полотна, называемого в торговле «боккаччино», и что миланская мода предписывала матронам и девицам прикреплять такие платочки сбоку к платью; да, в своем деле Бехайм был знаток: разбуди его ночью – и он без запинки скажет, во что обойдется локоть этого «боккаччино». Вне всякого сомнения, девушка обронила платочек нарочно, чтобы он поднял его и вернул ей, она же разыграет удивление: «И правда, сударь, платочек мой, я и не заметила, как обронила его, спасибо, сударь, где вы его нашли?» Слово за слово – вот уж и беседа в разгаре. На такие мелкие хитрости да уловки женщины повсюду мастерицы – что на юге, что на севере, а тем паче в Милане, недаром идет молва, что здесь они от природы веселого нрава и всегда готовы любить и быть любимыми.
Прелестная Аннетта, решил он, ибо всякая девушка, которая ему нравилась, была для него Аннеттою, как бы она ни звалась на самом деле: Джованной, Маддаленой, Беатриче либо (если жила в странах Востока) Фатимой или Гульнарой, – для него она была и оставалась Аннеттой. Ну что ж, сказал он себе,