становилось, что и теперь гласность у нас очень своеобразная, хитро и тонко дозированная –
псевдогласность. А это лучше ли честного и недвусмысленного безгласия? Анестезия духа народного просто-напросто стала более утонченной, прикрытой фиговым листком псевдогласности. А уж об истинной свободе слова нечего и говорить.
О необходимости немедленных перемен говорилось на все лады и достаточно громко. Разговоров хватало. А вот конкретных действий не было совершенно. Никаких. Хотя заканчивался четвертый год «перестройки». Ни одного толкового, действенного закона не было принято. Те же, что с помпой публиковались, несли лишь пародию на перемены. В них было столько трусливых оговорок, противоречий, что возникал вопрос: неужели сочиняли и принимали их нормальные взрослые люди? На кого рассчитаны лукавые, детски-наивные формулировки, противоречащие одна другой, выдаваемые за серьезные государственные законы?
И кликушествовали, воздевая руки и бия себя в грудь, не только о Булгакове. О Платонове, Цветаевой, Ахматовой, Гумилеве, Бабеле, Зощенко, Высоцком, Галиче, Мандельштаме, Гроссмане, Пастернаке… – всех и не перечислить. Теперь уже и о большевиках-ленинцах стенали в пароксизме «очистительного покаяния» – о тех самых, которые сначала подняли «меч террора», а потом сами же от него и погибли… Все смешалось. Кликушествовать стало престижно и модно.
И как-то не замечали в апофеозе повального «милосердия» к мертвым, что еще жив, но уже на подходе молодой сравнительно Марис Лиепа, один из лучших балетных артистов мира, гордость того самого балета, который был одним из немногих козырей наших в культуре перед «империалистическим Западом»; что умирает затравленный и по-настоящему так и не реабилитированный Тарковский; только что покончил с собой блестящий, но непризнанный ученый, создатель спасительной «голубой крови» (перфторана) Белоярцев и много, много малоизвестных, задавленных молчанием СМИ и «коллег-специалистов» изобретателей, ученых, конструкторов; только что вернулся из позорной ссылки (надолго ли?) академик Сахаров; по-прежнему лишен гражданства на родине Солженицын – да и он ли один?… – и в стрессе, забвении, непризнании гаснет множество достойных и пока что живых. И под самозабвенные, прямо-таки восторженные причитания о мертвых, расстрелянных, уморенных раньше, в стране неудержимо растет количество самоубийств и убийств теперь.
Но – слава Богу! – чаще и чаще мы все же теперь оглядывались… А и правда: почему же это, а?…
Три интервью
Но, может быть, все-таки…
Поначалу – тотчас же после выхода повести, – когда опубликованы были «Диалог по прочтении рукописи» в популярнейшей газете и колонка в «Известиях» и уже состоялись мои встречи с японцем и американцем, в числе звонков было четыре от корреспондентов наших газет, которые хотели взять у меня интервью. Две центральные и одна московская. Что касается одной из центральных, то в нее уже трижды (!) обращалась редактор журнала, опубликовавшего «Пирамиду», с предложением напечатать беседу с автором повести, однако ей трижды отказывали – сначала неопределенно, а потом окончательно. «Они Вас боятся, вы это знаете?» – сказала мне в конце концов редактор. Но вот из той же газеты позвонила другая корреспондентка – с просьбой дать интервью. За две встречи мы этот «материал» сделали. Он был готов в январе. Как рассказала она, его несколько раз ставили в номер, но он «вылетал». Опубликован был лишь в конце июля – через семь месяцев после написания! – да и то с сокращениями, которые сделали его не только устаревшим, но и беззубым.
Два других вышли раньше, но лучше бы они не выходили совсем. Первый – в центральной газете – писал молодой журналист, дипломник. Как он беседовал со мной, мне не понравилось, однако материал на утверждение принес блестящий. Я не ожидал и, разумеется, дал немедленное согласие. Однако уже на уровне заведующего отделом наше интервью изуродовали до неузнаваемости, а потом – как он признался мне позже – заставили написать заново. Но и этот, второй вариант, гораздо более слабый, чем первый, изуродовали до такой степени, что, когда он вышел, молодой журналист даже не решился меня о том известить: было стыдно. Узнал я о выходе этого «материала» совершенно случайно, от друзей.
В московской газете материал получался слабее, но в принципе неплохим. Я посоветовал журналисту заручиться «железным» обещанием редактора отдела: либо печатать целиком, либо не печатать совсем. «Железное» обещание было получено. Материал вышел обрезанным ровно наполовину – естественно, за счет «острых» мест. Он назывался: «Выходя из тоннеля». Так вот что касается «тоннеля», то он-то как раз с «легкой» руки редактора отсутствовал начисто. Получалось, что из тоннеля мы, якобы, уже вышли давно.
Все это происходило в разгар «гласности», и читателям трех этих газет, вероятно, даже в голову не приходило, что и теперь у нас может твориться такое.
Я же не имел никакой возможности доказать читателям, что я «не верблюд». Крики боли и просьбы о помощи в письмах, исповеди, откровения, искреннее желание, но и осознание невозможности помочь крепко держали меня в состоянии стресса.
Визит «неформала»
Побывал у меня и представитель одного из «неформальных объединений». Красивый, рослый молодой человек появился на пороге моей квартиры после того, как по телефону мы договорились, что он придет. По телефону же он сказал, что является родственником одного из членов Союза Писателей, «Пирамиду» не читал, но много о ней слышал, а привлечь меня к работе их объединения рекомендовал ему именно его родственник, тот самый Член. Естественно, мне показалось странным, почему же не позвонил сам родственник-член, если он так хорошо отзывался о моей повести, и почему молодой человек, представитель «объединения», не удосужился хотя бы посмотреть повесть, к автору которой он направлялся… Но было любопытно, и я согласился его принять.
Разговаривая со мной, молодой (лет двадцати пяти) человек, очевидно, как-то невольно вел себя так, словно оказывал мне большую честь, предлагая примкнуть к «объединению», и начал подробно и со значительностью излагать программу их организации, которая называлась, если правильно помню: «Честь и достоинство».
Когда в ответ я высказался в том плане, что, мол, зря он сначала не почитал мою повесть, а то ему не надо было бы тратить столько времени, чтобы объяснять мне то, что в повести написано черным по белому, он обиженно насупился и сказал, что, мол, хорошо-хорошо, он обязательно почитает, и если это действительно так, то никто, мол, не будет лишать меня приоритета… Я ответил, что приоритет тут вовсе не мой, а всех лучших сынов человечества, начиная с Христа, а может быть и раньше, да и у нас на Родине тот же Достоевский говорил о необходимости равенства человеческих достоинств, к примеру, вон еще когда… Но молодой человек безнадежно чувствовал себя