Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выдающийся русский латинист А.Н.Попов в свое время говорил, что преподавать легко – надо просто знать впятеро больше, чем рассказываешь студентам. Водолазкин – филолог, специалист по древнерусской литературе, любимый ученик академика Лихачева – настолько «впятеро» знает о русском Средневековье, что ему нет нужды тщательно, по крошечке, собирать «фактурку», пугливо избегать анахронизмов или обращаться к языковой стилизации как к способу легализовать свой сомнительный с академической точки зрения дискурс. Он просто выдыхает воздух соответствующей эпохи – и всё, с чем этот воздух соприкасается, становится правдой, ненатужной и совершенной. Именно поэтому средневековый травник у Водолазкина имеет право без стеснения сказать «Мы в ответе за тех, кого приручили», а история молодого археолога, приезжающего копать Псков в 1977 году и встречающего там свою несбыточную любовь, органично проступает в видении юного флорентийца – современника Рафаэля.
Однако абсолютная – как по камертону выверенная – историческая достоверность – вовсе не единственное достоинство водолазкинского «Лавра», а ниша исторического романа – не единственная, в которую он ложится с приятным щелчком, как правильно подобранный кусочек паззла. Несколько лет назад «Письмовник» Михаила Шишкина заставил всерьез говорить о долгожданном рождении в русской литературе нового способа говорить о любви: этот роман был насквозь пропитан любовью, буквально состоял из нее, при том что любовная интрига как таковая в нем (за исключением первых нескольких глав) отсутствовала. В известном смысле «Лавр» продолжает ту же диковинную новомодную традицию: по сути дела это глубокий и страстный любовный роман, в котором любовь вынесена за скобки повествования. Она служит внутренней пружиной, приводящей в движение весь романный механизм и заставляющей главного героя ходить, говорить и двигаться, но при этом остается целомудренно и загадочно укрытой от читательских глаз.
Редчайшее сочетание постмодернистской игры и прозрачной, классической традиционности, суховатой академичной компетентности и теплой мудрой иронии делает «Лавр» Евгения Водолазкина той книгой, о которой приятно говорить и думать, которую хочется носить с собой, открывая и перечитывая в случайных местах, которую так и тянет дарить и рекомендовать знакомым. В том, что ее ждет счастливая читательская судьба, особо сомневаться не приходится. Надо думать, что и премиальная судьба этой книги тоже будет счастливой – не всякий год на отечественном книжном рынке появляется нечто настолько соответствующее самым разным читательским ожиданиям и надеждам.
Авиатор
[90]
Второй роман (ну, или неважно какой по счету, но следующий за по-настоящему большим успехом) – это всегда очень сложно. Сложно для писателя – что понятно, но и для читателя тоже. Читатель ждет (чаще всего долго – несколько лет), предвкушает, надеется, что сейчас ему будет так же хорошо, как в прошлый раз, причем ключевое слово тут даже не «хорошо», а «так же». Единожды полюбив автора, мы ждем, что каждая его следующая книга будет иной, но вместе с тем вызовет в нас те же переживания, что и прежняя, – только еще чище, ярче, глубже…
В общем, абстрактное «читатель» можно в данном случае честно заменять на конкретное «я», а вместо «автор» писать «Евгений Водолазкин». Да, после живого, дышащего и в то же время хрустально-прозрачного «Лавра» мне очень хотелось еще, еще такого же, и побольше, – чтобы, как в свое время написал Павел Басинский, словно ключевой воды в жаркий день.
В этом смысле, конечно, новый роман Водолазкина «Авиатор» – сплошное разочарование: он другой. И для того, чтобы смириться с тем, что новый текст – не «Лавр», не его продолжение и вообще не так и не о том, требуется время. Более того, чем сильнее вы любите предыдущий роман Водолазкина, тем сильнее будет отторжение. Однако после того, как принятие и примирение всё же произойдет (у меня это случилось примерно на сотой – из четырехсот – странице), вы с большой вероятностью начнете понимать, что «Авиатор» не только не хуже «Лавра», но в некотором смысле лучше. Просто совсем, принципиально другой – словно другой рукой писанный.
Рассказанная автором на сей раз история поражает своей искусственностью. В 1932 году в Соловецком лагере идут эксперименты по крионике – благо в подопытных кроликах, бесправных, измученных зэках, готовых на всё что угодно – да хоть бы и на заморозку – ради того, чтобы просто разок поесть и обогреться, недостатка нет (к слову сказать, Соловки описаны у Водолазкина по-шаламовски страшно – куда жестче, например, чем в прилепинской «Обители»). Одним из таких «кроликов» становится тридцатидвухлетний Иннокентий Платонов, узник знаменитой и страшной «Секирки» – штрафного лагерного изолятора, откуда живыми, в общем, не возвращаются. Каким-то чудом замороженному телу Платонова удается пережить расцвет и крушение советской власти, и вот в 1999 году его успешно размораживают, возвращая к жизни.
Однако за этой насквозь синтетической фабулой, отсылающей одновременно и к сказке о спящей красавице, и к сатирической балладе Алексея Константиновича Толстого о богатыре Потоке, скрывается материя сугубо натуральная. Для того, чтобы помочь Платонову восстановить память (после заморозки он не помнит почти ничего и слабо понимает, кто он и как оказался в Петербурге конца XX века), Гейгер – врач, выведший героя из комы, – предлагает тому вести максимально откровенный дневник, в который записывать и впечатления дня сегодняшнего, и воспоминания прежнего мира. Этот дневник (постепенно, ко второй части романа, из сольного он станет полифоничным – с голосом Платонова сольются голоса его жены и Гейгера) и составляет, собственно, текстуальную ткань романа, живую и теплую.
И вот тут мы подходим к первому из важнейших достоинств «Авиатора»: конечно, по сравнению с «Лавром» он гораздо более совершенен и литературно искусен. Воспоминания Платонова о прежней жизни проступают сначала в виде смутного образа, бесплотной картинки – иногда манящей (образы детства или первой любви), иногда отталкивающей (эпизоды лагерной жизни). Позднее они же возвращаются вновь – уже яснее, с подробностями, запахами, полутонами. Потом начинают обрастать взаимосвязями, проникать друг в друга, выстраиваться в систему – мир прошлого становится всё более плотным, осязаемым, густым… Это процесс вспоминания, обретения утраченного, описан Водолазкиным узнаваемо и точно (да, именно так и работают механизмы памяти – именно так мы сами восстанавливаем в голове забытое), но при этом с каким-то поразительно стройным, едва ли не танцевальным ритмом. Каждая деталь описывает сложный круг и, словно в старомодном котильоне, вновь возвращается на свое место.
Однако завораживающей ритмичностью достоинства «Авиатора», безусловно, не исчерпываются. В первую очередь это, конечно, очень умный, в высшей степени интеллектуальный текст – чтобы не употреблять затертого выражения «роман идей». Отталкиваясь от ключевых образов Робинзона на необитаемом острове и евангельского Лазаря, возвращающегося из царства мертвых (Платонов, буквально вернувшийся с того света, но при этом заброшенный судьбой в чуждое ему время, чувствует родство с ними обоими), Водолазкин выстраивает свою книгу вокруг важнейших нравственных универсалий XX века. Может ли быть воздаяние без вины, а вина без искупления? Лагерный сиделец, мученик ГУЛАГа Платонов уверен, что нет (как становится понятно ближе к концу, у него есть для этой веры некоторые основания), и что любая кара имеет в своем фундаменте вину – пусть даже вину неосознанную или несоразмерную. Из этого убеждения следует парадоксальная, гипертрофированно христианская готовность Платонова признать неизбежность и даже отчасти оправданность советской репрессивной машины – той самой, которая лишила его близких и обрекла на нечеловеческие муки. Мнение Платонова – не единственное в романе: противоположная точка зрения закреплена за его другом и антагонистом – симпатичнейшим доктором Гейгером. Гейгер – типичный либерал, убежденный сторонник идеи, согласно которой при правильном – то есть корректном и гуманном – обращении с человеком тоталитаризм становится не только не нужен, но и невозможен. Он убежден, что вся советская эпоха была насквозь бесчеловечна и, соответственно, внеположна категориям вины и безвинности.
Однако даже и этот диалог двух противоположных начал, электрической дугой выгибающийся над всем романом, не очерчивает его границ. Помимо вопросов «преступления и наказания» (Достоевский – конечно, один из важнейших смысловых субстратов «Авиатора») Водолазкина волнует тема консервации, сохранения мира в слове – неслучайно его Платонов пытается фиксировать свою жизнь максимально подробно, во всех мельчайших частностях, для того, чтобы еще раз продлить свое существование и на сей раз оставить вербальную «копию» себя своей еще не родившейся дочери. А уже в этот сюжет вкладывается тема искусства как такового – запечатлевает ли оно действительность или создает новую, и насколько в этой связи важно, кто пишет, скажем, о грозе или комарах, – будут ли у разных людей грозы и комары различными или объединятся в некую единую, непротиворечивую общность?..
- От первых слов до первого класса - Александр Гвоздев - Языкознание
- Русские поэты XX века: учебное пособие - В. Лосев - Языкознание
- Как правильно учить английский язык простому человеку, а не лингвисту - Лена Бурцева - Детская образовательная литература / Языкознание
- Язык, онтология и реализм - Лолита Макеева - Языкознание
- Знаем ли мы русский язык? История происхождения слов увлекательнее любого романа и таинственнее любого детектива! - Мария Аксенова - Языкознание