я трогать не стал. Я просто пытаюсь продраться сквозь грубый почерк фермера. Все это он в основном нацарапал широким плотницким карандашом на обороте старых счетов с мясокомбината. Интересно, кто этого человека писать учил?
– Его Плутом звали, дедушку Кока. Плутом, а не Лутом, – сказал он без улыбки, упер широко расставленные передние зубы в нижнюю губу, почесал свою рыжую бороду и стал читать дальше:
– Ну, прочесть можно.
Порой он напоминает мне меня самого. Работа для него значит все. Засыпая и просыпаясь, он всегда чем-то занят. Никогда не останавливается поболтать. Ему некогда. Этой долиной он руководит словно крупной фирмой. День-деньской у него хлопот невпроворот. Ни минуты покоя. Он не позволяет себе удовольствий. По вечерам он возится в коровнике, конюшне, сеннике. Делает что-то, чего никто не видит. Трудится над какими-то несущими конструкциями своего творения, которые никто никогда не заметит. И вот он стоит передо мной, с серьезным выражением, и исправляет забавную описку, совсем как я сам во время оно стоял перед наборщиками «Викингспрент». И злился на малейшие огрехи. Я все больше и больше начинаю подозревать, что Хроульв – замаскированный автопортрет.
Однажды я вызвал его на разговор. Я зашел в овчарню. Он задавал корм. Я нагнулся в эту огромную столовую, и сто пятьдесят человеческих овечек подняли глаза от стола, перестали жевать и посмотрели на меня. Я был сражен. Я уже совсем позабыл это. Честно признаться, мне редко доводилось видеть что-либо столь же красивое. Вот они стоят: широкопузые, облаченные в густую шерсть, идеально ровными прямыми рядами по обе стороны яслей, наполненных сеном, словно благовоспитанные и послушные школьники, и жуют траву. Но вот они увидели меня – и тишина, и триста сверкающих глаз смотрят на меня… Они ничего не сказали. Просто долго глазели на меня, а я – на них, ошеломленный красотою жизни – как приятно вновь обрести связь с землей! Трава, которую она дает своим тварям, а твари нам – все необходимое: пищу и кров. Овцы. Овцы. Они рождают агнцев божьих. Так подумал я и чуть не вознесся над этим видом длиной во всю овчарню. Я давным-давно позабыл, что такие хозяйственные постройки – наш лучший вклад в историю архитектуры. Все эти столбы, эти решетки, эти ясли. Каменная кладка боковых стен. И дух, душа – так глубоко проникает в каждый столбик, словно пропитка от плесени в этой большой деревянной конструкции. «Венеция» – вот какое слово пришло мне на ум. Дневной свет отвесно падал на желтовато-белые шерстяные спины сквозь пару истончившихся листов рифленого железа на крыше: это был божественный свет, в той же мере, что и приглушенный свет небес. И больше всего он напомнил мне дневной свет в славной студии у Гюннлёйга Скевинга[70].
Овчарня: мастерская художника. Я лучше понял Хроульва. От такой студии даже я бы не отказался. У фермера и творческого человека общее было вот что: они были единственными в стране, кто мог работать бесплатно.
Одна овца слабо заблеяла, и Хроульв вышел из сенника с полной охапкой, увидел меня, издал короткое «хух» – и весь честной народ снова принялся жевать. Такую красивую музыку мне редко доводилось слышать. Неужели после смерти становишься настолько чувствительным? Я вскарабкался на ясли и ходил за Хроульвом в сенник и обратно – как приятно ощущать разницу температур между многотолпной овчарней и бетонно-холодным сенником! Какие великолепные животные! И я начал расспрашивать его со странной заинтересованностью, словно юный журналист, который пишет свой первый репортаж. В ответ он односложно отхмыкивался, пока не закончил задавать корм. И тогда он вдруг заглянул мне в глаза, стоя в дверном проеме сенника, а затем окинул взором свое стадо, посмотрел на меня, как лидер нации на своего спичрайтера, подумал про себя: «А ведь он, болезный, не так уж глуп». И начал рассказывать. Двадцать лет он занимался своей скотиной, только ради нее и жил. Выращивал ее, улучшал породу. Двадцать лет ему по ночам снились эти овцы – и сейчас впервые он встретил человека, который проявил к этой его огромной работе какой-то интерес. В ближайшем к нам закутке стояли трое баранов и бросали на нас взгляды в промежутках между тем, как совали морды в сено, перебирали его зубами, пока не отыскивали лучшие травинки, отряхивали с себя нажеванное и потом поднимали голову, жевали. Закрученные массивные рога словно чудеса света. «Вон там, с краю, Носик, а потом Пятнаш, вот этот, с желтым пятнышком во лбу, а ближайший к нам – Малец, ему еще двух зим нет». Трое мужчин, заключенных в шерсть и рог, слегка комичного вида, такие бесполезные в своем отпуске длиной в 350 дней, а работы у них всего на 15 дней в году[71].
– Да, матки же их только раз в году к себе подпускают, а такой баран, как Носик, может за день оприходовать до тридцати маток, хотя я под него подвожу не больше пятнадцати. На дне часто семя бывает хилое, даже у самых лучших баранов.
Одна овца вышла из строя перед яслями. Встала в закутке, опершись головой на деревянную решетку. Она смотрела на нас с безнадегой во взгляде и иногда покашливала. Совсем как человек.
– А-а, это Черноголовка. У нее в легких какая-то хрень. А со вчерашнего дня у нее жар.
А потом он захотел показать мне Искорку. Я пошел за ним прямо по яслям – овцы расступались там, где мы проходили, – но вот он наклонился и начал разговаривать с одной из них, невероятно красивой белой безрогой овцой, которая стояла в загоне вместе со своими сестрами и жевала. Он ласково обратился к ней:
– Ну-ка, Искорка, подойди-ка, поздоровайся с гостем, вот так!
Овца приблизилась и, кажется, заглянула хозяину прямо в глаза, а он протянул ей клок сена, который она потом взяла десятью длинными передними зубами.
– Вообще-то я их ко всяким выкрутасам не приучаю, но моя Искорка – особенная, очень разумная скотинка, – сказал он ей, а я смотрел на бесцветное сено в его рыжей бороде. На голове у него была старая кепка, от которой понятие «кепка» было столь же далеко, как кооператив Фьёрда от нас.
Он уверял, что Искорка любит и ценит стихи. Во время окота Хроульв всегда ночевал в овчарне, сутками дежурил возле овцематок, лишь на час ложась в сеннике, и велел мальчику носить ему еду и выпивку. Во время этих долгих ночных бдений он боролся со сном, читая наизусть стихи.