Изо всех нас был Геша Егудин, пожалуй, самый здравый и «понимающий».
Когда я говорю «понимающий», я имею в виду не область науки или искусства, хотя и в них Герш Исаакович разбирался с большой тонкостью, а — понимающий то, что творилось вокруг.
Потому ли, что наделен от природы был он умом скептическим, а скептики в нашем гнусно устроенном мире всегда в конечном счете оказываются правы; потому ли, что не был он в такой степени захвачен (и тем самым задурен) ежедневной кропотливой литературной работой, как я и мои друзья, или научной, как Митя, но с первого дня моего знакомства с ним (познакомил нас Митя году в 33-м или 34-м) я не слышала от Геши Егудина ни единого удивленного возгласа: что это за выборы при одном кандидате? из кого выбираем? что, собственно, происходит в деревне — там, говорят, людей гонят в колхозы силою, а тех, кто не соглашается, отправляют на Север? отчего арестован такой-то? или отчего на открытых процессах все подсудимые, все, без исключения, признаются? Ответить на эти вопросы с совершенной конкретностью он, вероятно, не мог бы, но, в отличие от нас, никакого недоумения перед любым зверством или любой бессмыслицей не проявлял.
Недоумение наше вызвано было нашей верой в благодетельные основы послереволюционного строя; мы не были бездушны, но всё, возмущавшее душу, мы считали временным перегибом, недоразумением, чьей-то ошибкой, чьим-то недосмотром; он же утешительным иллюзиям не предавался.
«Перегибы? — насмешливо спрашивал он. — Эти перегибы — вот это и есть советская власть. Ничья не ошибка: все по линеечке, по календарю измерено и рассчитано, до какого миллиметра и до какой минуты гнуть. Гнуть, гнуть, согнуть — и объявить перегибом».
У него не было страха перед теми мрачными выводами, какие вольно или невольно отстраняли от себя мы. Он был наделен той «отвагой мысли», какую требовал от думающих людей Герцен.
Мы — нет.
Работа наша давала нам не только самозабвение, она же, со всеми своими удачами и невзгодами, служила щитом от жизни и от свободы вывода. В ежедневном угаре труда недосуг додумывать и понимать. Понимали, что иногда и сами печатаем ложь; но зато… зато…
Взять хотя бы один-единственный край нашей работы: фольклор — русские сказки, потешки, колыбельные песенки. И фольклор английский. И — впервые! — сказки народов Севера. На стол к Маршаку они поступили в виде добросовестных подстрочников, а в руки детей — в виде поэтической прозы. Ненецкая сказка «Кукушка» — о том, как дети обидели мать, а мать оставила детей — это вам не казенная стряпня к 8 Марта, это страдания, разлука, боль. Мастерам-виртуозам поручали мы переводы иностранных классиков. Повесть Диккенса пересоздал по-русски Михаил Кузмин, сказки Гриммов — Александр Введенский, книги Рабле и Шарля Де Костера — Заболоцкий. Разве это не радость — принимать хоть малое, хоть косвенное участие в такой работе? Да ради этакой радости мы и грешить соглашались! Да, это мы, по требованию начальства, выпустили книгу о Кирове, хотя и сознавали отлично, что умолчание — ложь… Да, мы иногда соглашались лгать, но зато…
Если бы не мы, не было бы у детей многих и многих прекрасных книг… Золотое это зато — оно и ослепило нас… Разве «Прогулка на осле» — книга, созданная в сотрудничестве Маршака с Лебедевым, — не была шедевром искусства? Без нашего отбора, выбора, лелеяния, без нашей защиты не получили бы дети в подарок ни «Китайского секрета» Е. Данько, ни «Морских историй» Житкова, ни «Повести о рыжей девочке» Лидии Будогоской, ни ответов на «Сто тысяч почему» Ильина или «Реки в упряжке» Житкова. Без нас Государственный ученый совет (ГУС) непременно угусил бы все наши удачи…
Да, иногда издавали мы лживые книги.
Но зато…
Разве кто-нибудь, кроме нас, издал бы Пушкина с гравюрами начала прошлого века? с такими живыми объяснениями? И разве Пушкин не основа основ русской культуры, и разве не губят любовь к Пушкину малограмотные школьные учителя — а мы вот своими усилиями поддерживаем любовь?
Права, права Тамара Григорьевна: были мы в ту пору нашей работой подкуплены. И горды. А упорное нежелание Герша Исааковича писать для детей объясняли, вслед за Митей, присущей Геше леностью и щеголеватым снобизмом.
Мы не умели понять, что Гешина ирония проницательнее, чем наше патетическое слепое усердие.
Может быть, в самом деле в иные времена достойнее лежать на тахте и лениво почитывать хорошие книжки, чем выпустить десять прекрасных книг, уплатив за это трудовое удовольствие одной заведомо лживой?
5
Вернувшись в Ленинград, Геша Егудин позвонил Мите. Я пробормотала нечто невнятное, а потом бодро произнесла, что сама зайду к нему, к Геше: буду, мол, все равно неподалеку, на Петроградской.
Чистейшее вранье: на Петроградскую сторону вообще я не собиралась, а тянула меня к себе как раз улица Скороходова, где жил теперь Геша. Конечно, хотелось мне подставить случившееся под трезвый и зоркий взгляд Митиного ближайшего друга, но дело было не в этом.
Съезжаясь с Митей на Загородном, обмен мы совершили тройной, и «в порядке обмена» ту самую комнату — Митину, — ту, волшебную, с окном во всю стену, получил Геша Егудин. Туда-то, на Скороходову, меня и тянуло.
Быстро ступая теперь, в августе тридцать седьмого, от остановки троллейбуса к знакомому дому, торопясь увидеться с Гешей, я шла к Митиной лестнице, к Митиному окну.
На пятом этаже заставила себя выйти на балкон, отдышаться. (Я с детства боюсь высоты, и, чтобы выйти на балкон одной, мне требуется большое усилие.)
Здесь мы с Митей, по его настоянию, поднимаясь на седьмой этаж, всегда делали передышку. Слева, в глубокой подбалконной пропасти, по-прежнему сверкали как некое земное созвездие частые огни трамвайного парка — только теперь, в августовский темный вечер, они казались желтыми среди черноты, а бывало, в мае, в июне, я помню, зеленели на зеленом небе. (Светлые огни на светлом небе — одно из ленинградских чудес.)
В квартире 14, на седьмом этаже, мне открыла та же домработница Аннушка, что была здесь при Мите, и я постучала из передней налево — в ту же белую дверь.
(Страдание это или радость — жизнь кончилась, а ты снова оказываешься среди вещей — молчаливых ее свидетелей?)
Навстречу — окно, за которым сейчас не снег, не толпы крыш, не заря, а исчерна-черная тьма. Та же ширма, заслоняющая кровать, те же стулья — вот только письменный стол новый, потому что Митино бюро переехало ко мне на Загородный.
Навстречу — Геша с папиросой в руке. Чуть только мы поздоровались, он продолжил свое прерванное занятие: расхаживать по комнате из угла в угол и курить, правой рукой после каждой затяжки далеко отставляя от себя дымящуюся папиросу.