Линия Чарлза Кинбота, который оказывается бежавшим после революционного переворота в созданной воображением Набокова Зембле ее последним королем, Карлом-Ксаверием-Всеславом, втягивает в себя (как фабульно подчиненные) линии Джона Шейда и Иакоба Градуса. С американском поэтом судьба сводит Кинбота в изгнании, и их дружба дает возможность «комментатору» уже после смерти Шейда рассказать о жизни поэта, главным образом, периода его работы над последним произведением. А линия Градуса, выполняющего задание нового правительства Земблы уничтожить скрывающегося Карла Возлюбленного, просматривается пунктирно и развивается синхронно линии Кинбот — Шейд до сюжетно-кульминационного момента, когда Градус, выследив короля, убивает по случайности не преследуемого, а поэта.
Сюжет «Бледного огня» и возникает на стыке приемов научного комментария и романного повествования, причем комментарий как-то незаметно оборачивается романным повествованием, а оно (как история Кинбота, Шейда, Градуса) переходит в текст примечаний. Признаком истинного и высокого писательского мастерства всегда считалось умение автора скрыть (или сделать малодоступным) момент «сделанности», завуалировать писательскую технику приемов. И набоковское сцепление двух этих форм, их невидимые, неощутимые взаимопереходы раскрывают не только этот творческий дар автора «Бледного огня», но и новый характер художественного синтеза.
Нацеленная завуалированность писательских приемов соединяется в формотворчестве с не менее нацеленной демонстрацией их. Контрапунктная взаимосвязь — одновременно «открытие» тайны творчества и «сокрытие» ее — суть художественного синтеза в «Бледном огне». На этом уровне возникает та содержательность формы, передающая балансирование на грани «зримого» и «незримого», которая основана на набоковском понимании мира как иллюзорного, где явленная «видимость» далека от «сущности».
И более того, как утверждает писатель, «реальность — это бесконечная последовательность ступеней, уровней восприятия, двойных донышек, и потому она неиссякаема и недостижима»[448]. Потому-то «великая литература идет по краю иррационального»[449]. А вскоре после публикации «Бледного огня» (в интервью журналу «Плейбой» в январе 1964 года) Набоков заявил о человеческом знании и возможностях познания: «Мы никогда не узнаем ни о происхождении жизни, ни о смысле жизни, ни о природе пространства и времени, ни о природе природы, ни о природе мышления»[450]. Поэтому вне сомнения утверждение А.М. Пятигорского об основе философии Набокова: «…смысл нельзя открыть или даже раскрыть; его можно только искать — Набоков это прекрасно знал»[451].
Неизменно повторяющаяся в мировидении художников нашего столетия от М. Пруста и Дж. Джойса до Х.Л. Борхеса, А. Робб-Грийе и М. Кундеры, эта суть обретает у Набокова особую природу человеческого мироощущения, названную А.М. Пятигорским «философией бокового зрения», поскольку «что-то можно заметить лишь на краю зрительного поля»: отстраняясь, начинаешь видеть (прозревать, провидеть). Однако при том, что обретаемое в этом поиске случайно и непредсказуемо, ибо обнаруженный «смысл может оказаться ответом, никогда не содержащимся в вопросе»[452].
«Боковым зрением», отстранением и от сложившейся к середине нашего столетия традиционной формы, и от многочисленных ее модификаций и является в «Бледном огне» введенная автором форма комментария. Она, в свою очередь, подчиняется правилам стихии творческой игры и пародии, а точнее — внешне и внутренне воплощает их, которые также являются «боковым зрением», отстраненным взглядом на природу творчества, искусства и творения. Естественно и логически возникает вопрос: «А на «жизнь», «реальность», «действительность»?» Он, в лучшем случае, риторический для художника, «творчество как жизнь» и «жизнь как творчество» у которого — абсолютные и единоданные формулы истины.
Паритетное единство игры и пародии у Набокова отражает масштабное распространение в ХХ столетии общехудожественного (и в творчестве, и в теории) интереса одновременно и к игре и к пародии. И теоретико-эстетическая, и творческая (литературная) история игры и пародии в нашем столетии с первых основополагающих исследований этих явлений в 20—30-е годы[453] до работ последних десятилетий[454] убеждает, что не определение, а логика исследования, логика анализа выявляет природу как игры, так и пародии[455]. Утверждение И. Xейзинги, что игра — «основание и фактор культуры в целом», элемент имманентный существу поэзии (как и любому другому виду искусства)[456], стало общим местом понимания современного творчества[457]. А значимость пародии, определенная еще в начале века Д. Макдоналдом как «главное выражение нашего времени»[458], универсализируется в афористическом осмыслении М. Брэдбери современной эпохи как «века пародии». Обобщая опыт исследования пародии в XX столетии, обращаясь к работам Д. Макдоналда, П. Машре, М.А. Роз, Л. Xатчеон, Брэдбери утверждает (и в этом направлении своей мысли далеко не оригинален[459]) масштабность пародии: от условий человеческого существования и современного менталитета до искусства[460].
Но пишут ли о пародии как об «основной форме творческой игры»[461] или об игре как об «искрящейся пародийным озорством, вихревой пляске»[462], явно не только сближение игры и пародии, а их уподобление, как в выявляющем эту очевидность кажущемся парадоксе А.З. Вулиса: «…литературная пародия — это теория литературы, переложенная на язык игры»[463].
Действительно, единоприродность игры и пародии просматривается на многих уровнях. Свобода творческого духа в установлении правил игры и пародирования, в выборе объектов и характере пародийно-игрового начала, свобода в следовании введенным правилам и непредсказуемой импровизации. Игровой образ, как и пародийный, двупланов, ибо — неоспоримое теоретическое утверждение Ю.Н. Тынянова — пародия действительно живет «двойной жизнью: за планом произведения стоит другой план, стилизуемый или пародируемый»[464]. И продолжим, цитируя суждение А.З. Вулиса об игре: «…она копирует, отражает, моделирует существующее вне игры… дублирует другую, неигровую динамику»[465]. Ведь в равной мере «текст» и игры, и пародии предполагает или вызывает в сознании (иной раз — целенаправленно) реальность — относительно игры и пародии иную или серьезную. И игра и пародия создают новую художественную реальность, образ, текст которой являет и новый синтез двух планов[466], и «взаимосвязь, оборачиваемость отношений между предметами», «динамический баланс» всех составляющих элементов[467].
Ю.Н. Тынянов в работе «О пародии», обосновав разграниченные им понятия «пародийности» и «пародичности» и определив последнее как «применение пародических форм в непародийной функции»[468], тем самым определил разноприродность, полисемантику и полифункциональность пародии[469]. Обретя широкое распространение в современной теории[470], пародия в своих возможностях комического эффекта, осмеяния, отрицания, а на противоположном полюсе — в серьезном — подобна игре. Ведь игра так же комедийна, пародийна, как одновременно может быть внесатиричной и серьезной[471].
Осмысливая пародию как «форму исследования» сложной — в единовременности и дезориентации и обновления — современной эпохи и вместе с тем как «основную форму творческой игры и самораскрытия художника»[472], М. Брэдбери тем самым раскрывает и художественно-познавательный характер игры, «событийные вариации» которой «по программам вероятностей», как пишет об игре А.З. Вулис, наделены «исследовательским смыслом»[473].
Эти разнообразные общеприродные свойства игры и пародии порождают их идентификацию и равнозначность утверждений «игра как пародия» и «пародия как игра»[474]. В этом диффузном свойстве, как представляется, игра и пародия выступают у Набокова, но неотделимые от третьего, имманентного для него свойства бытия — «творчества». Ибо, как был он убежден, «искусство — божественная игра»[475]. И более того, в интервью А. Аппелю в сентябре 1966 года, отвечая на его вопрос «Как Вы разграничиваете пародию и сатиру?», он лаконично ответил: «Сатира — поучение, пародия — игра»[476].
Игра и пародия — форма и способ существования мысли и чувства у Набокова и форма и способ бытия творческого духа, а потому и способ проявления этого духа в создаваемых произведениях. «Дух пародии», которая (по утверждению Федора Годунова-Чердынцева из «Дара», одного из alter ego Набокова) «всегда сопровождает подлинную поэзию», — это стихия самой игры.