Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты вне редакции себе бабы, что ли, найти не можешь?
— Она его любит, но не уважает, а он ее уважает, но не любит...
— Что ты хорохоришься? Если такая бумаженция отправится в партком или кадры, петь тебе панихиду по командировкам!
Бэзил не смотрел шефу в глаза. Телеги не поступало. Его просто мелковато брали на испуг, чтобы отогнать от женщины, которая на самом-то деле не считала его подходящим для себя мужем. Работала она в редакции. И шеф, возможно, как говорится, питал надежды.
— Мои успехи на этом фронте, — сказал Бэзил, — явно преувеличены...
— Фронтовик...
Почти физически он ощутил, как полегчало начальнику.
А женщине, которая не считала его подходящим мужем, после разговора позвонил и сказал, что не может жить без нее. Она ответила, что приедет в Голицыне. Они все-все обсудят и решат.
Классик рассудил относительно этих обстоятельств серьезно и наступательно. Посоветовал завести «Москвич», как только хмель продышится, и ехать в Москву. Не разговаривать. Умыкать. И неделикатно вызвался сопровождать.
Классик спал в его номере на узкой кровати, а Бэзил часа два таскался по голицынским улицам, вдруг просветлевшим под молодым месяцем.
Утром купил на почте талон, чтобы позвонить женщине, которой Бэзил не казался подходящим мужем.
Семейная жизнь не ладилась с первого брака.
Когда его бывшая жена ждала их сына, они решили, что ему лучше съездить на юг, пока она живет на даче. Чувствовал он себя измотанным после защиты диссертации. Полторы сотни страниц ученый совет рекомендовал к печати в крупном издательстве, и аванс выдали.
Отъезд отмечал с друзьями на квартире друга, Володи Бойцова, в помещении, по меркам шестидесятых годов, роскошном, поскольку квартира находилась в генеральском доме на «Соколе». Роль хозяйки выполняла подружка Володи.
Когда Бэзил уходил, на лестнице будто кто шептал из-за спины: вернись и забери ее с собой. Даже постоял у двери, которую она за ним запирала. И чувствовал, что она тоже не отходит... Тремя этажами ниже остановился и топтался.
Осенью, когда родился сын, на эскалаторе на «Свердловской» они столкнулись. Жила она на Песчаной. Утром ездила в свой институт, а потом встречала его на Новокузнецкой с работы. Он тогда начинал на радио. Пешком шли по Каменному через Москву-реку, выше по Горького и мимо «Динамо». Возле универмага на Песчаной стояли на детской площадке под грибом. Спускался ее брат, девятиклассник, просил у Бэзила закурить, и расходились.
Однажды ее звонки прекратились.
Глядя снизу ему в подбородок, кривя губы от презрения, девятиклассник сказал :
— Приходила ваша жена. Просила оставить вас в покое. Сказала, что пожалуется на сестру в комитет комсомола в институте...
Он был счастлив за жену, когда она встретила человека с положением, свободного и вполне согласного, чтобы любимая уверенно вела его по жизни, как это она пыталась делать не совсем уверенно с Бэзилом. Сын вырос... Нового мужа его бывшей жены назначили советником посольства в Ханое. Он пропахивал ханойские газеты, а также московские и считал, что рассказам о реакционерах в лагерях за проволокой или рассуждениям о нелепости объединения погонщиков слонов в кооперативы не место в корреспонденциях из героического Вьетнама. Никаких новостей, минуя его, в Москву отправлять не полагалось... Бывшая жена объяснила, что с новым мужем их объединяет взаимное глубокое чувство, дающее лично ей уверенность в будущем, которой с Бэзилом она не ощущала, принимая во внимание его серьезную жизненную ошибку на Песчаной в прошлом.
Разве возможно, чтобы двадцать лет спустя шепот Песчаных улиц повторился?
В прошлый отпуск он пригласил в ресторан новую редакционную библиотекаршу. Откуда было знать, что она — протеже шефа? Промелькнули семь или восемь дней одной чередой, пока опомнились. Она сказала, что страшно сожалеет, именно так—страшно сожалеет о происшедшем, потому что совершенно не знает, с какими женщинами на Востоке он имел дело, возможно, что и с больными и зараженными, именно так — зараженными. Сказала, что должна уехать с подругой в Крым и расставание предстоит вот так сразу. Сказала, что вообще не нужно было бы им встречаться. И не плакала, что доконало его больше, чем нелепые, неуклюжие и унизительные слова, выскакивавшие из нее с такой легкостью.
Все-таки два дня спустя позвонил, и она сказала, что никуда не уезжала. В кооперативном доме на Кронштадтском бульваре в кухне ее двухкомнатной квартиры на крышке эмалированного чайника лежал надкушенный безупречным, по-собачьи острым и крупным прикусом бутерброд с сыром, который, конечно, не могла оставить ни одна подружка.
Ходила она всегда при параде, все дни, которые провели вместе. В тот она запоясала тяжелую черную юбку пестрой шалью, поверх которой раскачивалась на ходу бахрома темно-зеленой кофты. Большущие темные глаза казались растерянными. Сказала, что в эти два дня ее будто не было на свете. Еще что-то. Хотелось обнять ее, чтобы остановить скороговорку.
— Может, ты хочешь есть? — спросила она.
Они непроизвольно посмотрели на бутерброд.
— Я ведь люблю тебя, — сказал Бэзил женщине, с которой ни в ту минуту, ни в какие другие потом не хотел бы больше расставаться. Но теперь он знал, что его ждет, какой будет цена несказанных слов, если бы он их не произнес, как не произнес под грибком на Песчаной и которые были сущей правдой.
Она схватила телефон, позвонила маме, что сейчас приедет со знакомым, у которого есть машина, заберет сына. На бэзиловском «Москвиче» откуда-то от моста через Химкинский канал привезли здоровенного мальчугана, отвернувшего по дороге пластмассовые ручки подъемников задних стекол. Бэзил не стал ставить их и потом...
Она укладывала в спальне сына, оставив Бэзила смотреть на видеопроигрывателе «Последнее танго в Париже» — ничего хуже придумать, наверное, было нельзя. Брандо, игравший когда-то американского посла в фильме «Уродливый американец», в котором бился, что называется, насмерть в Сайгоне, и Брандо, вихлявшийся в бессмысленной привязанности... Охватили глупейшие ассоциации. Он, Бэзил, под раскаленным небом пномпеньского горящего пригорода и — гаденько выжидающий теперь то, чего выжидает...
Остановил пленку. В спальне рассказывали сказку или читали книжку.
На бумажной салфетке, допив одним глотком стылый кофе, нацарапал извинение, что оставит дверь не захлопнутой, потому что не знает, как управляться с хитрым запором.
Он прогревал «Москвич» и улыбался.
Большую часть жизни он существовал в Азии.
Если злишься, улыбайся. Гордость, злобу, страх, отчаяние выплавляй в улыбку.
Только в тот поздний осенний московский вечер он не осознавал еще, как тяжелее и гнетущее будет держать улыбку год спустя. И в особенности после того, как позвонит и услышит обещание приехать к нему в Голицыне. И ничего не произойдет.
Нет, душа не болела. Наверное, не жила просто...
Утром с классиком ушли завтракать в «Иверию». Шмыгая носом над обжигающим харчо, новый товарищ сказал:
— Вчера днем погулял маленько по поселку... Есть одна женщина. Может, жениться? Куплю дом, получу прописку... Что ты думаешь?
... Отпуск Бэзил не догулял. Сдав кое-как правленную рукопись в издательство, выкатился в Бангкок. Шеф его не задерживал.
С плаката авиакомпании «Галф эйр» над конторкой приемщика в гостинице «Стрэнд» улыбалась стюардесса в зеленой кофте с огромными темными глазами. Место считалось недорогим, и большинство постояльцев прибывало не с Севера или Запада, а с Юга и Востока. Портье с затертыми аксельбантами, пришпиленными к плечу булавкой, караулил его чемодан в расчете на чаевые.
Бэзил заполнил бланк постояльца, оформил заказ на мини-сейф для документов и денег. Номер на четвертом этаже выходил единственным окном на цементный двор, заставленный велосипедами и мопедами, над которыми провисал серый от дождей и солнца полосатый навес. Грудились пластмассовые ящики из-под бутылок. Мыльный ручей утекал под тронутую плесенью стену, из кладки которой рос куст. Хилые листочки орошались брызгами из сливного патрубка кондиционера на ржавом кронштейне.