упомянул выше, или же из Кадаи от литератора Михайлова после обратной отсылки ему сочинения Робера «Historie de la classe ouvriere». Это сочинение Пфейфера представляло собою книгу страниц в двести с чем-нибудь; после небольшого теоретического вступления, которым эта книга как будто примыкала к трактату Милля (именно к превосходно написанной главе этого трактата — о вероятной будущности рабочего класса), следовало описание английских, французских и немецких кооперативных обществ разного рода: для закупа сырья, кредитных, потребительских и, наконец — производительных рабочих ассоциаций. Изложение было ясное, легкое, так что, раскрывши книгу и следя глазами за немецким текстом, я мог передавать этот текст тотчас же русскими словами, т[о] е[сть] читал своим слушателям, как бы русскую книгу.
5
Ко мне и к упомянутым мною четырем сотоварищам, интересовавшимся политическою экономией, при вечерних чтениях сочинений Милля и Пфейфера присоединялись, как я сказал, очень часто Муравский и Волосевич.
Митрофан Данилович Муравский, уроженец, если не ошибаюсь, Оренбургской губернии, в это время имел от роду лет около тридцати; из нас семерых он был по возрасту старший. Слегка заикался; когда он говорил, то иной раз этот недостаток был почти не заметен, а иногда — очень заметен. Вероятно, этим недостатком была обусловлена обычная манера говорить: методично, без торопливости, с легкими, едва заметными остановками между словами; когда являлась необходимость произнести трудное для него сочетание звуков, он делал паузу очень заметную. На меня (и, кажется, вообще на слушающих его) эта длительная пауза производила тягостное впечатление: я чувствовал желание помочь ему, подсказать или произнести трудный для него слог или слово — и в то же время стеснялся это сделать, как бы опасаясь обидеть его этою помощью, в том роде, как мы остерегаемся наступить человеку на мозоль или вообще толкнуть по больному месту. Впоследствии, конечно, и я, и другие попривыкли к его манере.
Подробностей о его аресте я помню очень мало: он был студентом Харьковского университета, арестован приблизительно в 1859 году; в 1863 году он уже находился в Петропавловской крепости одновременно со мною, и мы с ним успевали перекинуться иногда несколькими словами. Следственная комиссия и затем сенат признали его виновным в одинаковом со мною преступлении, а именно — в распространении возмутительного воззвания; и он был приговорен в 1864 году к девятилетней каторге (в моем приговоре было сделано смягчение по причине моего несовершеннолетия, и потому я был присужден к шестилетней каторге). Какого содержания было воззвание, которое распространял Муравский; где именно происходило распространение; почему следствие и суд тянулись так долго — по всей вероятности, Муравский что-нибудь рассказывал мне об этом, хоть коротенько; но решительно ничего не могу вспомнить.
Волосевич (по имении, кажется, Оттон), бывший студент Киевского университета, познакомился и подружился с Муравским во время дороги из Тобольска в Александровский Завод. Товарищи часто называли его, подшучивая и подсмеиваясь, «молодой человек красивой наружности». Шутки шутками; а название это было, пожалуй, справедливо: человек он был действительно молодой, лет двадцати двух или, может быть, двадцати одного; роста несколько выше среднего, тонкий, стройный; правильные черты лица, легкий румянец, выразительные карие глаза.
При случае они оба охотно вступали в теоретические разговоры. Один из таких разговоров остался у меня в памяти, может быть, вследствие важности и сложности затронутой им темы: кто-то задал Волосевичу вопрос:
— Какими способами вы считаете возможным привлечь войско на сторону народа?
Волосевич ответил ясно и резко:
— Никакими. Войско не может быть полезно народу; оно может быть полезно только врагам народа. По отношению к войску народная партия должна иметь одну задачу — уничтожить войско или, по меньшей мере, деморализовать его.
Спор был довольно продолжителен. Я не имел расположения взять в ним участие, но заметил, не без удивления, что противник Волосевича не заикается ни единым словом о таких обстоятельствах, которые во времена политических кризисов жесточайшим образом усложняют и запутывают положение народной партии. Я с минуты на минуту ожидал, что собеседник спросит Волосевича: а как же быть, если в государстве существуют взаимно враждующие национальности, и их разгорающаяся вражда доходит до междоусобицы? Как быть, если государству грозит война внешняя со стороны другого государства? И в этом случае применить то же правило — уничтожить войско и, значит, покориться иноземному неприятелю без борьбы? Ничего этого собеседник не спросил; и во время всего спора обе спорящие стороны молчаливо подразумевали, что речь у них идет о каком-то воображаемом государстве, однородном по племенному составу и совершенно огражденном от столкновений с другими государствами. При таком упрощении обсуждаемой темы Волосевич, конечно, оказался победителем.
С первых недель 1866 года Муравский стал довольно часто высказываться в вечерних собраниях нашего политико-экономического кружка в том смысле, что нам следовало бы устроиться коммунистически; Волосевич поддерживал это мнение. Отчасти они ссылались на авторитеты Робера, решительного коммуниста, и Милля, относящегося к коммунизму до некоторой степени благосклонно; но главным основанием они оба, а в особенности Муравский, выдвигали то соображение, что наш теперешний житейский распорядок — дюжинный, вульгарный, буржуазный, шаблонный, казенный; и много подобных эпитетов произносил Муравский и убеждал нас устроить коммуну. Он говорил, что первым и важнейшим достоинством нашего коммунистического порядка будет его оригинальность — этот порядок будет недюжинный, не вульгарный и т[ак] д[алее] (все упомянутые эпитеты с прибавлением частицы — не); вторым достоинством будет, что устройством этого порядка мы докажем искренность и глубину нашего сочувствия радикальным идеям. «Говорить-то все можно, язык без костей; а вот поживи-ка сам так, как, по твоим словам, следовало бы людям жить».
Прежде чем излагать дальнейший ход этого дела, считаю уместным сообщить некоторые подробности о прочих членах нашего кружка и о нескольких тюремных сотоварищах, не принадлежащих до того времени к этому кружку.
6
Викентий Небыловский, брунет среднего роста, немножко сутуловатый; грубовато очерченный нос, несколько выдающиеся скулы, крепко сжатые губы — все это давало его лицу оттенок чего-то плебейского, мужиковатого; но чудесные карие глаза, умные и ласковые, смягчали и скрашивали плебейскую жесткость.
Однажды разговор коснулся того времени, когда польские повстанцы Киевской губернии были взяты в плен и отведены в Киев; их было несколько десятков человек, большая часть — студенты Киевского университета, в их числе был и Небыловский. В Киеве пленники были сданы какому-то военному человеку, кажется — коменданту тамошней крепости, чином полковнику или, может быть, генералу; Небыловский называл фамилию этого воина: если память меня не обманывает — Лепарский. Этот воин тотчас же отвел их под конвоем к кузнице, выстроил во фронт; и они один за другим подходили к кузнецу,