Это было в первые дни страстной недели. Исполненные уважения к этим торжественным дням, мы условились отложить свидание с командором до окончания святой недели. Хотя я никогда не имел доказательств этого, однако для меня было очевидно, что Фульк узнал о том, что происходило в моем доме, узнал о принятом мною намерении и решился предупредить нас, поссорившись с нами.
Наступила Великая Пятница. По испанскому обычаю мужчина, интересующийся женщиной, должен следовать за нею из церкви в церковь и везде подавать ей святую воду в минуту ее входа и выхода. Я не сомневаюсь, что ревность, врожденная во всех сердцах испанских, внушила этот обычай, потому что вся цель его, очевидно, заключается только в том, чтобы помешать какому-нибудь смелому кавалеру воспользоваться вашим отсутствием и случайно познакомиться с дамой ваших мыслей.
В этот день я ходил за молодой и прелестной женщиной, с которой узы нежной связи соединяли меня уже давно. Первая церковь, в которую она вошла, была Санта-Мария-Маджоре. В ту минуту, когда я входил вслед за нею, на паперти стояла толпа французских караванистов, которые занимались не набожностью, а бросали пылающие взоры на хорошеньких honorate, проходивших мимо. Я поспешил дойти до кропильницы. Командор Фулькер стоял уже возле нее. Он фамильярно и дерзко подошел к моей любовнице, чтобы подать ей святую воду, стал между нами, повернувшись ко мне спиной, толкнул меня локтем и наступил на ногу. В ту же минуту я услышал тихий смешок французских караванистов и понял, что оскорбление, нанесенное мне, было умышленно и замечено другими. Кровь бросилась мне в лицо и ослепила меня; однако, из уважения к святости места, я удержался и не отплатил оскорблением за оскорбление. Через минуту гнев мой если не исчез, то, по крайней мере, несколько уменьшился, и я совершенно овладел собою. Я терпеливо дождался, чтобы Фульк вышел из церкви, и тогда, подойдя к нему с холодным и равнодушным видом, вежливо сказал:
— Господин командор, я очень рад, что эта нечаянная встреча позволяет мне осведомиться о вашем здоровье.
— Господин командор, — отвечал Фулькер, — мое здоровье очень хорошо и я нижайше благодарю вас за участие, которое вы принимаете во мне…
— Осмелюсь ли спросить, — продолжал я, — в какую церковь пойдете вы отсюда?
— В церковь Святого Иоанна, — отвечал Фулькер.
— Если вам угодно, — продолжал я, — я буду иметь честь проводить вас туда самым кратчайшим путем…
Я ожидал, что Фулькер удивится моей странной вежливости. Ничуть не бывало. Напротив, он отвечал мне с самым учтивым и любезным видом:
— Я буду очень рад пойти с вами и чувствительно благодарю вас за вашу предупредительность…
Говоря таким образом, он пошел за мной. Я старался занять его разговором и привел так, что он этого не заметил, на улицу Стретта. Там я поспешил вынуть шпагу, будучи уверен, что в такой день церковная служба привлекает всех в церковь и никто нам не помешает. Фулькер заметил мое движение и вскричал:
— Как, командор, вы беретесь за шпагу?!
— Да, — отвечал я, — да, командор, я берусь за шпагу и жду вас!
После минутной нерешимости, Фулькер также обнажил шпагу, но почти тотчас же опустил ее.
— Что вы делаете? — вскричал я. — Вы не защищаетесь?.. Отчего?
— В Великую Пятницу, — прошептал он.
— Что нужды?..
— Послушайте: уже шесть лет не был я на исповеди, меня пугает состояние моей совести, но через три дня, то есть в понедельник утром, мы встретимся здесь.
— Нет, не через три дня! — вскричал я. — Не через два! Не завтра! Не через час! Но сию же минуту!..
— Именем Бога живого, который умер за нас в этот день, — продолжал Фулькер. — Не отвергайте моей просьбы!
— Отвергаю ее.
— Итак, вы безжалостны?
— Да.
— В таком случае, я не хочу подвергать спасения души моей вечной погибели и отказываюсь драться сегодня.
Я человек очень миролюбивый, а вы знаете, что люди с таким характером никогда не слушаются рассудка, когда они раздражены. Едва командор произнес эти слова, я поднял шпагу и ударил его плашмя. При этом кровавом оскорблении багровая краска сменила обычную бледность де Фулькера, молния сверкнула из его глаз, рука судорожно сжала эфес шпаги, и он во второй раз приготовился к бою. Я напал на него с бешенством. Едва скрестили мы шпаги, как выражение его лица изменилось. Ужас изобразился на его чертах, снова побледневших, и он встал возле стены, как бы предвидя, что упадет, и желая опереться. Это было предчувствие, потому что при первом же ударе, который я ему нанес, шпага моя проколола его насквозь. Прислонившись к стене, он держался с секунду, потом упал на колени и, опершись рукою о землю, сказал мне голосом слабым и уже прерывающимся от хрипения смерти:
— В Великую Пятницу!.. в Великую Пятницу… Да простит вам Господь смерть мою!.. Отвезите мою шпагу в Тет-Фульк и закажите в капелле замка сто панихид за упокой души моей…
Потом колени его опустились на землю, омоченные кровью руки судорожно вытянулись, и он упал, со сжатыми зубами, с открытыми глазами; конвульсии пробежали по его телу… Он умер.
В первую минуту я не обратил большого внимания на последние слова, произнесенные им, и если пересказываю их вам в точности сегодня, то лишь потому, что с тех пор они, к несчастью, много раз раздавались в ушах моих.
Я объявил о моем поступке по форме, установленной статусами. Капитул ордена собрался рассудить об этом деле и, разумеется, нашел, что так как мы встретились на улице Стретта, то, вероятно, по национальной вражде, не хотели уступить друг другу дороги; спор, конечно, превратился в серьезную ссору, а за нею последовала и дуэль. В общественном мнении эта дуэль не повредила мне, а, напротив, принесла величайшую честь. Все наперерыв поздравляли меня, осыпали комплиментами, потому что Фулькера вообще все ненавидели и находили, что он заслужил свою участь.
Таковы были суждения людей, но суд Божий и моя совесть судили иначе. Я скоро понял, что мой поступок был вдвойне преступен: во-первых, я пролил кровь моего ближнего в Великую Пятницу; во-вторых, я отказал несчастному командору, в трех днях отсрочки, о которой он умолял, чтобы примириться с небом. Я не только убил тело де Фулькера, но также, по всей вероятности, убил и его душу, подвергнув погибели его вечное спасение. Я говорил себе все это, я обвинил себя в своем преступлении на исповеди, и упреки моего духовника были так же строги, как и те, которые я делал сам себе.
XXXVIII. Покаяние
В ту минуту, как дон Реймон произнес последние слова, полночь пробила на часах восточной гостиной.
Едва раздался первый из двенадцати ударов, дон Реймон схватился за грудь, из которой вырвался болезненный стон, и прошептал: