Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В истории с пастором можно найти те же слова, которые встречаются в рассказе Пушкина о Гриневе. «Самозванец узнал его», «бедный пастор ожидал смерти» (как и Гринев после расправы с офицерами Белогорской крепости). «Пугачев принял его ласково».
Этот факт дорог был Пушкину: душевную щедрость Пугачева он ценил более всего. Он показал и в своем историческом труде, и в «Капитанской дочке», что Пугачев по своим нравственным качествам был выше своих соратников, он был человечнее их. Ю. Лотман справедливо отмечал в статье о «Капитанской дочке», что «в основе авторской позиции лежит стремление к политике, возводящей человечность в государственный принцип, не заменяющей человеческие отношения политическими, а превращающей политику в человечность»[214].
Переходя со студентами к анализу портретов Пугачева — вождя крестьянского восстания, следует вспомнить о масштабах его. С откровенностью, которой Пушкин не позволял себе в «Истории пугачевского бунта», он выразил свое понимание восстания в «Замечаниях о бунте». Здесь он. писал, что «весь черный народ был за Пугачева… Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства» (9, ч. 1; 375). Бунтовавшие народные массы были целиком на стороне Пугачева. В противовес дворянству, испытывавшему ужас перед «самозванцем», они видели в Пугачеве своего защитника, избавителя от крепостной неволи. Это подтверждают картины восстания, описанные Пушкиным. Пугачев выступал в защиту крестьянства, от имени крестьянства, пользовался поддержкой крестьянства. В главе «Приступ» Пугачев предстает перед нами в степи, окружающей крепость, в самой гуще вооруженной толпы. «Между ими на белом коне ехал человек в красном кафтане, с обнаженной саблею в руке: это был сам Пугачев. Он остановился; его окружили, и, как видно, по его повелению, четыре человека отделились и во весь опор поскакали под самую крепость» (8, ч. 1; 322). Здесь Пугачев выступает как военачальник, как вождь. Об этом говорит и его красный кафтан, его белая лошадь, обнаженная сабля. Защитники крепости видят, что он центр толпы, ее воля и мозг: его повеления исполняются всеми.
Так лаконично, описанием фигуры Пугачева в новом обличий и в окружении вооруженной толпы, говорит Пушкин о новой роли Пугачева.
После пушечного залпа с Белогорской крепости казаки поскакали назад. Но вот они вновь съезжаются «около своего предводителя». Они «начали слезать с коней», «раздался страшный визг и крики; мятежники бегом бежали к крепости». Новый залп… «Мятежники отхлынули в обе стороны и попятились. Предводитель их остался один впереди… Он махал саблею и, казалось, с жаром их уговаривал…» (8, ч. 1; 324). Слов Пугачева не слышно, лица его мы не видим, но вся напряженная фигура и жесты этого человека говорят о воздействии его на мятежников. И — в противовес оробевшему гарнизону крепости— «мятежники набежали на нас и ворвались в крепость. Барабан умолк; гарнизон бросил ружья…». Пугачев победителем въезжает в крепость.
Раздался колокольный звон. Жители встречают Пугачева хлебом–солью. И в этой ситуации фигура Пугачева предстает перед нами в ином проявлении. «Пугачев сидел в креслах на крыльце комендантского дома. На нем был красный казацкий кафтан, обшитый галунами. Высокая соболья шапка с золотыми кистями была надвинута на его сверкающие глаза. Лицо его показалось мне знакомо. Казацкие старшины окружали его» (8, ч. 1; 324).
Одежда Пугачева говорит о том, какое сложилось у него и у его окружения представление о царе и о внешности царя. Здесь он не только мятежный казак Емельян Пугачев, он «крестьянский царь». Он облачился в казацкий кафтан с галунами и высокую шапку, как в царский наряд. Его костюм, особенно высокая, надвинутая на глаза соболья шапка с золотыми кистями, театрален. Он помогает Пугачеву играть роль царя–батюшки.
Однако, как ни мало походил этот «царский» костюм на «оборванный армяк и татарские шаровары», в которых Гринев впервые увидел «вожатого», и хотя он никак не мог вообразить себе, что его дорожный знакомец будет сейчас чинить над ним свой суд и расправу, лицо Пугачева показалось ему знакомо. «Пугачев мрачно нахмурился и махнул белым платком». Через Минуту Иван Кузьмич был вздернут на воздух. «Пугачев махнул опять платком, и добрый поручик повис подле своего старого начальника».
Ни в первый, ни во второй раз в момент вынесения им смертных приговоров Пушкин не показывает лица и глаз Пугачева. Не видим мы ни лица, ни глаз Пугачева и тогда, когда остриженный в кружок, в казацком кафтане Швабрин шепнул что‑то Пугачеву о Гриневе. «Вешать его!» — сказал Пугачев, не взглянув уже на меня».
Не показал Пушкин лица и глаз Пугачева и тогда, когда он вынес свой страшный приговор Василисе Егоровне. «Унять старую ведьму! — сказал Пугачев. Тут молодой казак ударил ее саблею по голове, и она упала мертвая на ступени крыльца. Пугачев уехал, народ бросился за ним» (8, ч. 1; 326).
Мы не знаем, взглянул ли Пугачев и на эту свою жертву. Пушкин не говорит нам об этом. Почему?
Студенты пытаются найти объяснение, почему Пушкин не „ показал лица Пугачева в момент, когда он выносит смертные приговоры офицерам Белогорской крепости. В аудитории возникает живой обмен мнениями.
Рекомендованные студентам документальные материалы подтверждают, что при всей жестокости восстания, на которую никогда не закрывал глаза Пушкин, он всегда помнил о тех тягчайших условиях крепостничества и царской расправы, которые породили восстание. О «страшном лице» Пугачева великий поэт сказал на первых же страницах своей повести, в сне Гринева. О жестокостях и крови пугачевщины много сказано и на всем протяжении «Капитанской дочки» и «Истории Пугачева». Пушкин, однако, считал, что жестокость мятежников обусловлена прежде всего жестокостями самодержавного режима и гнетом крепостничества.
Следует отметить, что в этом вопросе с ним был глубоко солидарен и юный Лермонтов, который одновременно с Пушкиным приступил к разработке пугачевской темы в своей романтической повести «Вадим». Ни Пушкин, ни Лермонтов не знали о творческих замыслах друг друга. Но оба они ставили вопрос о неотвратимости крестьянского восстания в условиях самодержавно–крепостнического режима. «Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь его могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра: притесненный делается притеснителем и платит сторицею — и тогда горе побежденным!..»[215]— говорит Лермонтов. И в другом месте, в самый момент восстания, словно оправдывая возмущение притесненных, добавляет: «…надобно же вознаградить целую жизнь страданий хотя одной минутой торжества»[216].
Разбирая этот вопрос со студентами в отношении Пушкина, мы невольно выходим за рамки портрета. От отдельных компонентов студенты обращаются ко всему произведению в целом. Создавая «Капитанскую дочку», Пушкин глубоко понимал причины крестьянского восстания, социальную сущность «пугачевщины».
Известно, что незадолго до восстания выступления казачества были свирепо подавлены генерал–майором Траубенбергом и карательными экспедициями генерал–майора Фреймана (1771 г.). Пушкин видел неизбежную жестокость пугачевской войны, но он объяснял это напряженностью борьбы и глубокими социальными противоречиями.
С точки зрения дворянских персонажей пушкинской повести Пугачев был злодей. Злодеем именовали его и официальные источники. Так, например. Д. Н. Бантыш–Каменский в своем «Словаре достопамятных людей русской земли» смотрел на Пугачева глазами его классовых врагов, глазами его судей. Но этого «злодея» крестьяне считали «батюшкой», дворяне же были в их глазах «государевыми ослушниками». Таким «мужицким царем» рисовал Пугачева и Пушкин.
Обратимся к портретам Пугачева по ходу дальнейшего развития сюжета «Капитанской дочки». По меткому выражению Г. А. Гуковского, «мужицкий царь дал герою право и счастье, которых ему не дали императорские чиновники»[217].
Следующий портрет Пугачева дан в той же манере пушкинских беглых зарисовок и состоит буквально из одного штриха, вновь по–иному характеризующего пронзительные пугачевские глаза. Но здесь речь идет уже не от лица Гринева, а попадьи Акулины Панфиловны, у которой в беспамятстве лежала Марья Ивановна. «И ведь пошел окаянный за перегородку; как ты думаешь! ведь отдернул занавес, взглянул ястребиными своими глазами! и ничего… бог вынес! А веришь ли, я и батька мой так уж и приготовились к мученической смерти» (8, ч. 1; 328). Слова «окаянный» и «ястребиные» глаза, относящиеся к Пугачеву, конечно, не придуманы самой попадьей, а подхвачены ею из множества тех осуждающих слов, которые так часто произносились в адрес Пугачева среди мелкочиновного и мелкопоместного люда, особенно в тех местах, где бушевало восстание.