В зековской бригаде обязательно находится балагур, был и у нас такой — Шурик Шмырев. Лет 20, худой, носатый, бегая с одного на другого черными глазами, он молотил без остановки. Рассказывал о том, как он жил. Через неделю мы все про него знали, и про мать, и про отца, и про бабушку, и всех друзей, и всех соседей. Больше всего любил поговорить о женщинах, их у него было две, что-то там за всю его сознательную жизнь две девчонки, и он бесконечно рассказывал, о чем они говорили, куда ходили, где и что пили и т. д. и т. п. Его спрашивали: ты хоть одну из них трахнул? Мышиные глазки враз останавливались, и Шурик смущенно отвечал: нет. Что характерно: что бы он ни балабонил, он никогда не врал.
Посадили его, как он говорил, за брагу. Спер с пацанами у соседки. Может еще чего прихватили, но тому он не придавал значения, единственной украденной ценностью считал трехлитровую банку браги, хотя она наверняка в обвинении не присутствовала. Два года я его знал — шустрый, беззлобный парень. И сколько я его ни видел — он всегда кого-то потешал, стрекотал. И все картинки из собственной жизни и всегда что-то новое, словно в его угловатом черепке не мозги, а длинная кинолента, где запечатлен каждый прожитый день. Включался этот аппарат мгновенно и дальше работал автоматически, пока кто-то не остановит.
Был одно время у нас Юра Перевалов, из рысей, но совершенно флегматичный, улыбчивый такой лежебока. Лопаты, разумеется, он и в руки не брал. Была у него своя лавка, он заваливался с утра, Шурик уже ерзает рядом — он любил сильных и умных. «Давай, Шмырь», — лениво командует Перевалов. И понеслось. С пятого на десятое, зато бесперебойно и весело. Закипает слюна на углах рта, крупные желтые зубы, багровеет костистый, изогнутый нос — наше радио. Потом на зубах появилась желтая фикса, исчезли те несколько «вольных» слов, которые Шурик знал, — пошла одна феня. Шурик рос на глазах. Треп не мешал ему расти и совершенствоваться. Всегда чем-то еще занят. Постоянно кололся. Изрисовал всю свою тщедушную грудь, ноги, руки. Однажды в вагончике застал его за этим занятием мент, увел в штаб. Шурик отсидел в изоляторе. Его встретили, как полагается, новой робой, чифирем. Отрядная блоть стала допускать его до себя, трели Шурика неслись с их шконарей серпантинами, он мечтал стать настоящим уркой.
* * *
…18.06.87. Эх, давненько я не брал в руки шашек! Едва ли через год возвращаюсь к этим писаниям. Не до того было, так спрессовано это время. Прервала работу неожиданная командировка от «Известий» — в Тулу на статью о хозяйственном преступлении. Потом отписывался. Потом пришлось сказать о своей судимости. Из «Известий» вышибли вместе с запланированным в печать материалом. Но опубликовали с сильными сокращениями в «Советской России». Потом был «Круглый стол» — тоже опубликовали. Начал делать материалы один за другим. Предложили работать в штате газеты, и все остановил 14 пункт анкеты: был ли судим? На уровне отдела предложили писать для них, я продолжал, но больше ничего не напечатано. Главный редактор лично вытащил из номера две моих уже набранных статьи. Параллельно мытарился с журнальным вариантом статьи о хозяйственных преступлениях. Нигде не берут. Из «Нового мира» забрал буквально на днях. Да если б только это.
В августе прошлого года с погашением судимости наблюдательная комиссии Дзержинского райисполкома решила предоставить мне комнату в Москве. Это был приятный сюрприз. В декабре получил ордер — прекрасный подарок к самому Новому году. Но настоящий подарок преподнесла милиция: паспортное управление отказало в прописке. Разумеется, безосновательно. Разумеется, произвол. Но ордер аннулировали, и я пустился писать. Дописался аж до открытого письма Горбачеву. Недавно передавали по «Свободе». Официального ответа до сих пор, уже более 2,5 месяцев, нет. Так и хожу со своим потрепанным ордером. Да, кроме того, разгорелась схватка с Калининскими властями. Сначала в защиту нашего рабочего, которого хотели посадить по сфабрикованному доносу за то, что пожаловался прокурору на хулигана-директора. Потом стали требовать расследования и наказания виновных. Теперь приходится писать в свою защиту и тех, кто не дал посадить рабочего Рыкунова. Угрозы, доносы, бесконечные повестки в прокуратуру, РОВД, в суд. Мы пишем, а нас жмут. Рыкунов и Тименский уже уволились, переехали в Калинин. Мне деваться некуда. Зачастили всевозможные визитеры, вынюхивают. Теперь самая кульминация: или мне что-нибудь накрутят, или я все-таки накручу. Давно бы расправились да вот объявлена перестройка и демократизация. Пожалуй, на том только и держусь на свободе, правда, как в случае с ордером и печатью, полной свободы тоже не дают. Чем же все-таки кончится? Трудно сказать. А пока вот высвободилось время. И я продолжаю.
* * *
О Шурике я потом доскажу. В конце моего срока он не вылезал из ШИЗО, вошел полнокровным членом в компанию «отрицаловых», стал несколько солидней, но не утратил дружеских чувств ко мне. Он единственный, от кого дошло до меня письмо из нашего лагеря, когда я освободился. Я ответил открыткой. Но похоже переписку отрубили — больше на московский главпочтамт, единственный в ту пору мой более или менее стабильный обратный адрес, я ни от кого ничего не получал.
Что же касается нашей избушки-бендеги, то так мы и жили: в минуты, а то и часы, спокойной отсидки там занимались, кто чем может — болтовней, спаньем, всевозможными поделками — лишь бы убить время. Обязательно кто-то посматривал в оконце — стоял «на атасе». И чем бы мы ни занимались, главное было — убить время, скоротать подневольную часть своей жизни, убить отнятую у нас часть своей жизни. Говорят, это на пользу: человек страдает, думает, больше не будет совершать преступлений. Может быть, когда знает за что. Но и в этом я не уверен. В томительном безделье, а хуже — в рабском бессмысленном труде, мало что созревает хорошего. Больше, по-моему, человек озлобляется и разлагается. Другое дело — настоящая работа, когда ты знаешь, что делаешь дело и знаешь, что за это заплатят. Пусть деньгами, пусть сокращением срока, но должен быть стимул и должно быть сознание пользы того, что ты делаешь. В соседней промке работают токари — у них это есть и во всяком случае на работе они не выглядят несчастными. Вот после, может быть, вечером сожмется сердце тоской, а на работе, кажется, нет. И у нас, когда пошла стройка, стали класть бетонные плиты, кирпичи, мужики преобразились — это было настоящее дело. Правда, к тому времени меня оттуда убрали, но я их навещал и знал, что многие в эту бригаду стремились. А пока мы маялись в ямокопательной бестолочи или убивали отнятое у нас время, и спасало нас лишь какое-нибудь рукоделие, стрём, которым запрещено заниматься.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});