Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сердце не могло успокоиться. Греция? Алкивиад? Молодой человек по имени Гаст? Рейн за окном? Сильс? Что-то тянуло ее туда, в те неведомые края. Что я мог сделать? Играть на промедление? Да ведь это ее мир, — говорил я себе, — раньше или позже она туда вернется. Это ее мир — те люди, те слова, те места.
Но почему я вдруг подумал о Васильеве? Почему подумал о человеке, который швырнул в темноту золотой империал там, перед домом Калужина на Праге, когда мы хотели ему заплатить за то, что он принял панну Эстер? Ведь она не помнила про визит на Петербургскую? Мы везли ее ночью с Праги на Новогродскую, скорчившуюся в углу коляски, без сознания, в жару. Васильев? Чем тут мог помочь Васильев? Чтобы она перестала волноваться, ждать писем из далекого швейцарского города, где эти люди, эта женщина, эта Аннелизе…
Васильев против того человека из Сильса? Он? В этом своем черном, разорванном на груди балахоне, похожем на рясу? С этим крестом на цепи? Что он мог? И еще эта книга в красном коленкоровом переплете, и толпы перед церковью. Царицын и Базель? Ночь в Варшаве и день в Сильсе? Что можно было противопоставить похожей на разломанные скрижали книге в красном переплете, с нагромождениями готических букв? Возносящееся к небесам пение на площади перед церковью в Орске?
Когда я дал ей письмо, она быстро разорвала конверт, но через минуту, щурясь, протянула мне вынутый из конверта листок: «Прочтите, пан Александр. У меня глаза болят». Я пожал плечами: «Ведь это вам письмо». Она снисходительно улыбнулась: «Это от матери. Читайте».
Я расправил листок с идеально ровными краями. Госпожа Ренате Зиммель писала дочери из дома номер 12 по Фрауэнгассе. Название улицы с забавной закорючкой в конце красовалось в верхнем углу под датой.
«Дорогая моя, мы тревожимся, почему от Тебя давно нет писем. Что сказать фрау Грисхабер, которая расспрашивает о Тебе, интересуется, как Тебе живется в русском городе Warschau. А мы только смеемся: “Ох, фрау Грисхабер, она так занята! Но раз обещала вам написать, значит, наверняка напишет! Наберитесь терпения!” Пожалуй, мы немного переборщили, верно? Или ты действительно обещала? Но Бог с ней, с фрау Грисхабер, которую — не поверишь — в последнее время навещает сам полковник Раббе из казарм на Hochstriess, притом иногда в парадном мундире!
В магазине на Breitgasse у нас все больше покупателей. Кашубы берут плуги и бороны, хотя иногда расплачиваются только тем, что привозят из-под Картуз. Дворник Пельц радуется и каждое утро, когда отец выходит, поздравляет “многоуважаемого господина Зиммеля”. Он славный, хотя, на мой вкус, пожалуй, чересчур любопытен.
Дни наши, к счастью, похожи как две капли воды, и наконец-то мы наслаждаемся покоем, которым — как помнишь — судьба нас не баловала. Из банка Хофнера уже перестали присылать векселя, так что все, думаю, сулит безоблачную погоду — даст Бог, надолго. Полковник Роте, знаешь, тот, что женился на Эльзе, кузине фрау Лилиенталь, которую ты учила французскому, кажется, собирается уехать — и куда же? Якуб говорит, представь себе, что в Кенигсберг…»
Когда я кончил читать, панна Эстер вздохнула: «Вот если б получать только такие письма». У меня перехватило дыхание. Ах, если бы она получала только такие письма!
А около полудня…
Ян потирал руки: «Видишь? Видишь? Травы таки помогли!» Помогли, не помогли, какая разница, важно было то, что панна Эстер приподнялась на подушках: она еще избегала света, еще заслоняла прищуренные глаза ладонью — но движения рук, легкость пальцев, цвет лица! Я был вне себя от радости…
Потому что ровно в полдень она потребовала вишен! Ах, Боже! Анджей побежал к Майнлю и принес целую корзинку. «Ну что ты делаешь? Зачем столько? — ворчала Янка, когда он, сияя, вбежал в кухню. — Поставь сюда. Ох, кто же это все съест?» Потом она внесла в комнату полное блюдо вишен с капельками воды на вымытой кожице. Панна Эстер начала есть, сок брызнул на пальцы! Она облизала руку розовым языком, не стыдясь жадности. «Ну же, идите сюда! Что так стоите? Попробуйте!» И перебирала в воздухе фиолетовыми пальцами, будто приманивала стайку кур. «Вы что, думаете: я буду есть одна! Чего ждете? Угощайтесь!» Мы подошли к кровати, а она, смеясь, повесила раздвоенную веточку с двумя вишенками Анджею на правое ухо. Он покраснел до корней волос. Она протянула мне темную вишню: «Ну, пан Александр, закройте глаза и откройте рот!» На кожице чувствовалось тепло ее пальцев. Еще оставались маленькие пятнышки в уголках век, еще кожа во впадинке ключицы не утратила нездоровой серости, еще пульсировали жилки на висках, но я уже знал, уже был уверен, что дело идет на поправку.
И эти едва заметные перемены! Потому что глаза… Исчез матовый налет, застилавший зрачки. Золотая искорка солнца, чистый влажный свет — как раньше. Кисти рук обретали былую живость. Она брада кончиками пальцев мокрые вишни и, оторвав зеленые черенки, подносила ко рту со смехом — и начинало казаться, будто все те страшные дни были сном, который развеялся при свете дня. Ну так что? Значит, выходим из тьмы?
Доктор Яновский сиял: «Только пока никаких волнений, тишина, сон, свежие фрукты». Какое там! Когда колокола св. Варвары и костела Спасителя пробили час, панна Эстер потребовала поднять жалюзи. Янка медлила, но мать кивнула — жалюзи дрогнули, и волна света, теребимого дрожанием листвы растущей за окном липы, залила комнату. Панна Эстер, ощутив на лице теплые лучи, закрыла глаза и глубоко вздохнула. Воздух с улицы вздул занавеску, как кружевное платье, поднятое ветром. «Да ведь я совершенно забыла, как выглядит солнце!» Она провела ладонью по теплому прямоугольнику света на простыне. На пальце сверкнуло малахитовое колечко.
Но книгу, которую протянул ей Анджей, она отложила. Устала? Ворвавшийся в окно ветерок пронесся по комнате. Анджей открыл толстый том и начал читать.
Панна Эстер слушала, откинувшись на подушки. Пальцы ее были испятнаны фиолетовой сладостью, словно она перепачкалась чернилами, когда писала письмо. Вплывавший в комнату воздух был нежный и мягкий, как голубиное крыло. В нем кружилась меленькая пыльца с цветов липы. Когда ветерок шевелил нам волосы, мы щурили глаза.
Рассказ о несчастной любви Станислава к тоже несчастной, холодной и прекрасной Изабелле[51] в устах Анджея превращался в трогательное повествование о городе, где страдания угасают, как горящий дом, из которого удалось все спасти.
Воля к власти
Письмо от Яна пришло во вторник, из Неборова, куда он отправился с профессором Аркушевским и несколькими молодыми врачами, чтобы в клинике лечебных вод доктора Тысевича ознакомиться с новым методом лечения легочных заболеваний по системе Кнайпа.
«…знаешь, кого я тут встретил? Иду в четверг в Елизаветинский павильон, где целебные воды вытекают из-под камня, и вижу: наш прелат Олендский! Каково, а? Я удивился и обрадовался, это же наша юность — он еще учил нас Закону Божьему в костеле Спасителя! Ну, я подхожу, представляюсь, он как будто меня узнаёт (сколько ведь лет прошло!), слово за слово, прогуливаемся по парку, и вдруг оказывается, что он хорошо знает Твоего отца! Они вместе учились в Главной школе. Потом их пути разошлись: он почувствовал, что его призвание — служить Богу, а отец Твой занялся торговлей, но добрую память друг о друге оба сохранили.
Потом мы несколько дней подряд встречались на обеде у мадам Езёрковской, которая кормит по-царски, и погода чудесная, солнечная, но он очень хмур. Все размышляет о последних событиях, в чем-то себя винит. Да и неудивительно. Я ему много про Вас рассказывал, и про панну Эстер, конечно, и про Анджея, в общем, все это не дает бедняге покоя.
Сам я, однако, тоже сильно расстроился, узнав последние новости. Доктор Яновский, который вчера вместе со своим братом приехал в Неборов из Варшавы, говорит, что в св. Варваре люди все ставят и ставят кресты вокруг того места, где стояла статуя, дабы священными символами оградить алтарь от зла, а о каком зле идет речь — понятно. У нас еврей тот, кого назовут евреем. А уж коли так назовут, останешься евреем до конца жизни.
Так что мой Тебе совет: подумай, не стоит ли вам поскорее сменить квартиру, то есть уехать с Новогродской, да куда-нибудь подальше, хотя бы на Новый Свят или на Медовую. Вы с Украины, а может, даже из Трансильвании, все черноволосые, бабушка Твоя была униаткой, стало быть, иной веры, потому бессмысленно кого-либо уверять, что Вы такие же, как все остальные. Короче, подумай, не разумно ли было бы на какое-то время скрыться с глаз людских. Впрочем, кто знает, возможно, все еще само собой утрясется и позабудется.
Я, понимаешь ли, не могу осуждать тех, кто кидал в Ваши окна камни, хоть это и было страшно. Должна пройти целая эпоха, чтобы души изменились, а изменятся они лишь тогда, когда забрезжит заря свободы. Тот, в ком есть сила и воля к власти, яд из своей души не источает. Но откуда — спрашиваю я Тебя — в таких подавленных душах, как наши, взяться воле к власти? Душе надлежит быть сильной, светлой, властной, лучезарной, как полуденное солнце, человек должен обладать жизненной мощью и наслаждаться ею, и ценить себя высоко — вот тогда он ничего не будет бояться и за стол с чужаком усядется без опаски. А сколько этой мощи в наших душах сейчас, после того, что мы пережили? Ну скажи сам.