Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут же от этого разочарования не осталось и следа! Ах, как он говорил об Афинах Алкивиада и о дружбе древних греков! Тихо, неторопливо, так, словно он не был профессором, а мы — студентами, словно нас связывали долгие, давние приятельские отношения. Профессор базельского университета, чуть ли не шепотом рассказывающий троим студентам о лучезарной Греции! Можешь себе такое представить? В аудитории внизу торжественная речь блестящего Якоба Буркхардта, зал набит битком, а тут, на втором этаже, маленькая комната, приотворенное окно, за окном шумящий Рейн, и профессор, который теплым голосом рассказывает троим молодым людям о греческих богах, Алкивиаде и “Пире Платона”!
Когда после лекции мы с Гастом и Шиффтеном провожали его по Гартенгассе, я сразу поняла, что он очень впечатлительный, тонко чувствующий человек, изысканно вежливый с женщинами.
И подумать только, как меня всегда смешил этот немецкий профессор, в неизменном сером цилиндре, идущий по аллее в коллегию на Рейншпрунг или в Институт на Кафедральной площади! Помнишь? В сером цилиндре! У нас, в Базеле! И всегда в сопровождении молодой дамы в шляпе, украшенной розочками или незабудками (да, это была Элизабет). Обедали они в Шутценхаус. Горничная — знаешь, эта малышка Софи, которую порекомендовал мне адвокат Хуббе, — всегда кричала: “Госпожа Зиммель! Госпожа Зиммель, быстрее! Они уже идут!” Как же мы смеялись, глядя из-за занавески на эту странную пару, вышагивающую под каштанами!
О, этот смех! Как вспомню сейчас… Ведь там, в Педагогическом институте, ему приходилось читать лекции при закрытых ставнях — так чувствительны к свету были его глаза. А еще говорят о его бесчувственности! Бесчувственность? А эта история в Розенлауйбаде? Я Тебе про нее писала? Однажды — рассказывала мне Э. — он увидел перед деревенской хатой слепого мальчика, который сидел один, потому что вся семья ушла на сенокос. Он начал каждый день навещать мальчика и задаривать сластями. Даже брал с собою платок, чтобы, смочив его водой из колодца, вытереть малышу личико. Ребенок целый день с радостным нетерпением ждал, когда появится “добрый господин”. Он даже хотел забрать мальчика в Базель, чтобы лечить у лучших врачей. И был ужасно расстроен, когда узнал, что ребенок умер.
А в Трибшене[48]? Ему, кажется, поручали покупки — жили-то в глуши! — он должен был к Рождеству покупать девочкам куклы, тюль для костюмов ангелов, отдавать в переплет книги из библиотеки маэстро, приобретать картины и гравюры. Милейший профессор из Базеля, преданный друг! Если же он не справлялся со всеми этими поручениями, его кокетливо называли неблагодарным! Разумеется, он им нужен был в связи с этим театром в Байройте[49], но забавы ради его прозвали “студиозусом Ансельмом”, смешным нескладехой из “Золотого горшка “Гофмана! Так разве не прав он был, что уехал, когда В. устроил этот роскошный, отвратительно изысканный прием, на который пригласил императора Вильгельма, бразильского императора, вюртембергского короля, великого герцога Саксен-Веймара, великого герцога Мекленбург-Шверина, министров и прусских принцесс? Экая спесь! Килограммы орденов и парадных сабель! Он был прав, трижды прав, что убежал оттуда!
Я сразу почувствовала, что ему плохо в Базеле. Как его унижали эти замечательные базельцы, когда он издал свою книгу о трагедии! Вроде бы уважение, восторги, а в зимнем семестре у него почти не было студентов! Ну так что — следовало ему там оставаться? Зачем?
А эта встреча в октябре, о которой тебе, вероятно, говорила Рут? Всякий раз, как вспомню… Мы с С. шли по пустой улице, ветер гонял по мостовой листья. Ну и район! Никак не могли отыскать дом. Под деревьями стоял человек: “Профессор? Ах да, отшельник”. Указал на старый, запущенный дом, когда-то принадлежавший сборщику дорожного налога. Верхний этаж пустой, на первом, похоже, кто-то живет. Я дернула колокольчик, потом второй раз, третий. Хотела уже уйти, но С. знаком показал, что надо бы еще заглянуть в квартиру. Мы подошли к одному из окон первого этажа, где светилась щель между шторами. Он там сидел. На письменном столе пустые чашки, кастрюли, небольшой свободный клочок для работы. Он сам — половина лица заслонена козырьком от света, — склонившийся над столом. Когда мы уходили, я видела, как он, дрожа, прислушивается к нашим отдаляющимся шагам.
А когда я в августе была с Хольцхофами в Сильсе, мне тоже долго не удавалось его найти. Нам сказали, что он живет в маленькой гостинице в горах. Я зашла туда часов в одиннадцать. Услышала шаги, обернулась, дверь столовой отворилась, он устало прислонился к косяку. Лицо бледное, растерянное; он сразу же начал говорить о невыносимости своих страданий. Описал мне, как, закрывая глаза, видит множество фантастических цветов, которые, переплетаясь, вырастают один из другого, меняя цвет и форму. Жаловался: «Ни секунды покоя».
От Овербека я знаю, что за два месяца он употребил 50 граммов хлоральгидрата, яда, которым умерял свои страдания несчастный король Людвиг Баварский. В пять утра из своего окна я увидела, как он неуверенной походкой под большим желтым зонтом направляется к озеру. Жил он в комнате на втором этаже, почти пустой. Когда я спросила о нем хозяина гостиницы, тот только пожал плечами: “Эх, сеньора”.
От всего этого душа не перестает болеть.
Ты, вероятно, спросишь, что у меня. Ах, моя дорогая… Ну что у меня? Потихоньку возвращаюсь к жизни. А было худо.
Warschau — красивый, хотя грустный город. Мои хозяева отнеслись ко мне очень сердечно, в отличие от госпожи Хольцхоф, моей венской покровительницы, которую так расхваливали Горовицы. Огромная радость — встретить кого-то, кто понимает чужую слабость и не осуждает ее. А сколько хорошего сделал для меня Александр, тот самый молодой человек, который учится на инженера в Гейдельберге, я Тебе про него писала в мае.
Мне столько нужно Тебе рассказать! Может быть, завернешь к нам по дороге в свой Кенигсберг? Кажется, “Один” на пути в Гамбург заходит в Нойфарвассер утром и отчаливает только вечером — у нас было бы время, чтобы прогуляться по городу. Я бы Тебе показала наш дом на Фрауэнгассе, так красиво обставленный матерью, может, мы даже заглянули бы в знаменитый монастырь в Alte Oliva.
Здесь, в Warschau, произошло много тяжкого, но, кажется, все мы потихоньку выкарабкиваемся. Мальчик, которого вверили моему попечению, чувствует себя все лучше, о дурном постепенно забывает, сидит рядом со мной и читает вслух книжки по моему выбору.
Прошу, напиши обо всем, я очень жду Твоего письма. Как складывается ваша жизнь в Цюрихе? С вами ли Элизабет? Какие у вас планы? По-прежнему ли Н. путешествует по Италии? Побывал уже на Сицилии и в Неаполе?
P.S. Возможно, Ты потеряла адрес, так что посылаю еще раз:
Новогродская, 44. Целинским (II этаж с фасада)
Warschau
Konigreich Polen[50]»
Пробило три часа. Я сидел в кресле, держа в руке ее письмо. Адрес на конверте, написанный синими чернилами: «Frau Anneliese Binswanger, Zurich, Seestrasse, 365». Небо над крышами чуть посветлело, но в комнате по-прежнему было темно. Приоткрытое окно. Молчание птиц. Неподвижные кроны лип. Холодно. Скоро рассвет. Я заклеил письмо и положил на стол.
На почту на Вспульной я пришел в десять.
«Как себя чувствует панна Зиммель?» — помощник почтмейстера Кораблев с улыбкой взял у меня белый конверт. «Гораздо лучше, Иван Сергеевич. Вероятно, скоро сама к вам заглянет».
Вишни, свет
Значит, она была в Сильсе…
Только когда я выходил с почты, где отдал в окошечко письмо, адресованное Frau Anneliese Binswanger, Zurich, Seestrasse, 365, до меня дошло, что она была в Сильсе. Стало быть, эта книга в красном переплете, этот человек, это посвящение… Я не мог прийти в себя. Значит, она была в Сильсе. И эти написанные синими чернилами буквы: «В память того дня…» И заглавие, набранное фрактурой. Фамилия?.. «Ницше?» Эта фамилия ничего мне не говорила. Я разбирался в стальных мостах, но не в немецких писателях, которые… Я стоял на тротуаре, меня толкали идущие в сторону Кошиковой прохожие. Мысли разбегались, как мокрицы из-под резко отодвинутого камня. Страх? Перед чем? И внезапная уверенность: она не должна получать эти письма. Никогда. Я понимал, что это подло и глупо. Что мне даст, если она их не получит? Но эта уверенность: она никогда их не получит.
Я даже не взглянул на зеленоватый конверт, который Кораблев сунул мне в руку, когда я отходил от окошка: «Возьмите. Кто знает, может, там что-нибудь срочное, пускай панна Зиммель…» Теперь этот конверт был у меня. Письмо? Ей? Откуда? Адрес? Крупные отчетливые буквы? Штемпель? Я уже готов был разорвать пополам эту зеленоватую бумагу, смять и бросить в траву, но вздохнул с облегчением: нет, не из Цюриха. Черная печать в верхнем углу, готические буквы, густая тушь штемпеля, корона с двумя крестами? Значит, оттуда? Дата? Семнадцатое? Ведь она когда-нибудь встанет с постели, зайдет на почту, спросит у Кораблева, были ли письма, а Кораблев…