Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От этой странной книги, желтоватые, густо заполненные готическими буквами страницы которой я листал, бил какой-то холодный, безжалостный свет, и это заставляло меня продолжать ее читать, как ни противилась душа всему прочитанному. — Тот, кто становится на сторону слабых, кто позволяет неудачникам множиться на Земле, думает, что творит добро, хотя на самом деле творит зло. Занимает сторону болезни и смерти. Ибо истинное добро то, что до сих пор считалось злом. Сострадание, жалость, милосердие к слабым, больным и неудачникам — вот это зло. Бог на кресте, который призывает поддерживать неудачников, — отрицание жизни, призыв к самоумерщвлению. Для войны должен быть воспитан мужчина, а женщина — для утехи воина: все остальное чепуха. Да будет он храбр, а она — плодовита, и оба способны к танцам, с головой и ногами…
Если Бога нет, ничем иным не обоснована необходимость существования рода человеческого на Земле. Инстинкт самосохранения? Желание жить? Тот самый инстинкт, который заставляет животных упорно цепляться за жизнь? Этого решительно слишком мало. Только одно может придать смысл нашему существованию: если мы будем плодить существа, более совершенные, нежели живущие ныне люди; только это придаст смысл пустому прозябанию людских сообществ, которые не ведают, зачем живут на Земле… Homo sapiens подчиняется тем же законам, что управляют жизнью других организмов, но являет собой лишь мелкий эпизод в истории жизни и наверняка не конечная ее точка… Некогда на Земле не было ни одного человека, и когда-нибудь на Земле не будет ни одного человека. Мы породим более совершенные существа, которые займут наше место… Так не стоит ли делать все возможное, дабы приблизить эту минуту?.. Нам необходимо всеобъемлющее оздоровление мира…
Вот, значит, что она читает. Что общего у этих слов с ее пальцами, листающими испещренные готическими буквами страницы, с ее манерой, склонившись над книгой, отбрасывать с лица волосы, с легкостью руки, поднимающей затесавшееся между страниц пестрое перышко, слетевшее на ковер? Книга в красном переплете лежала передо мной, как открывшиеся моему взгляду каменные скрижали. Он прав! — восклицал во мне один голос. Это какие-то дикие, лишенные смысла фантазии безумца! — кричал из глубины души другой голос. Строить мосты через Рейн? Профессор Гиммельсфельд? Стальные арочные пролеты? Столбики цифр? Расчеты? Что все это по сравнению с бурей обрушившихся на меня идей! Потому что вдруг… Человек, чьи слова я читал, убеждал меня: правда — на самом деле ложь. Причиняя зло, — говорил он, — ты творишь добро. Сотворив добро — причинишь зло. Защищая жизнь, ты ее уничтожаешь. Уничтожая — вот когда ты ее защищаешь. Что за темные, путаные мысли! И этот человек, чью книгу она держала в руках…
Кем он был, этот человек? Мне хотелось увидеть его лицо, встретить его на улице, рассмотреть вблизи, как он выглядит, как ходит, какую носит шляпу, туфли, пальто, что ест, где живет. Но в книге, которую я листал, не было ни одной фотографии. Тесные ряды готических знаков заполнили все страницы, не оставив места даже цветочному орнаменту. Там не было ничего, кроме ровных построек из слов, среди которых мысль терялась, обнаруживая ложь там, где прежде видела правду.
Лампа отбрасывала розоватый свет, я читал книгу в красном коленкоровом переплете, а в комнате внизу панна Эстер писала письмо. В девять она позвонила Янке и попросила бумагу. Я дал ей свою, со склада на Новом Святе, веленевую, с притемненными краями, с водяным знаком львовской бумажной фабрики Альтенберга. Янка внесла на подносе кофейник и чашку, но панна Эстер, занятая письмом, отослала ее на кухню. Склонившись над столиком, опершись на локоть, она с трудом водила пером по веленевой бумаге, время от времени отбрасывая со лба пряди волос, выбивавшиеся из-под красной ленты. Потом попросила лампу. Анджей зажег огонек под фарфоровым колпаком.
Я читал книгу в красном коленкоровом переплете, а она писала письмо. Строки рвались у меня перед глазами, как протершаяся ткань. Я не мог заставить себя не думать, о чем же она там пишет, — мысль перескакивала со страницы на страницу. …вверх идет наш путь, от рода к сверхроду… Если бы Иисус жил дольше, он отменил бы все, чему учил… Однако он слишком рано умер. Не достиг подлинной духовной мудрости… Не умел жить и любить Землю… Угрюмый юнец! Он ненавидел жизнь и жаждал смерти. Любовь к ближнему? Истинная любовь к ближнему… любить тех, кто только еще родится… Человек происходит от обезьяны и до сих пор похож на обезьяну… человек есть нечто, что нужно превзойти. Люди, живущие ныне, должны исчезнуть, чтобы освободить место для тех, кто придет, — бесконечно более прекрасных, чем мы… Слишком много рождается лишних людей… Листая страницу за страницей, я прислушивался к отголоскам снизу, но снизу не доносилось никаких отголосков. Она все еще пишет? Кому? Аннелизе? Тому мужчине из Цюриха, который хотел бы расстаться с надеждами? Элизабет? О чем? О нас? Об Анджее? Обо мне? Об отце? Я разглаживал пальцами покрытую готическими знаками бумагу. …брак? Большинство супружеских пар это пары животных. Ничто не оправдывает их существования. Всю жизнь женщины стремятся только рожать… Мужчина для женщины есть средство: целью всегда бывает дитя… Внизу тишина. Значит, еще пишет? Значит, мыслями она там, среди этих людей из Цюриха, из Базеля, которых я не знаю и, вероятно, никогда не узнаю? Значит, сейчас, водя пером по веленевой бумаге с фирменным знаком львовской фабрики Альтенберга, она видит их лица, значит, пока пишет, она с ними разговаривает? Делится секретами? Радуется? Ножом для бумаги я разрезал заполненные готическими буквами страницы. …остерегайтесь жалости… Всякая большая любовь выше сочувствия, ибо хочет только еще сотворить объект любви… Именно созидающие тверды… Ненависть… к тем, кто живет сегодня, — это подлинная любовь к тем, что еще только родятся… Величайшая доброта… неотрывна от величайшего зла… Падающего толкни… То, что не находит в себе силы жить, следует бросить: пусть умрет окончательно…
В десять ее голос: «Пан Александр, можете на минутку спуститься?» Когда я подошел к кровати, она протянула мне заклеенный конверт: «Не отправите ли завтра на Вспульной?» Я взял конверт.
Вернулся наверх. Письмо положил на стол. Сел в кресло.
В комнате было темно. Конверт лежал на темной столешнице. Я не зажигал лампы. Я знал, что завтра пойду на Вспульную и отдам это письмо помощнику почтмейстера Кораблеву. Впереди у меня была целая ночь. Я сидел в кресле и смотрел на белый конверт на темной поверхности стола. Только когда в доме стихли все голоса, а часы пробили четверть двенадцатого, я протянул руку. Я еще колебался. Отдернул пальцы. Потом собрался с духом и одним движением вскрыл конверт.
Листок был сложен вчетверо. Дата. Зеленые чернила. Буквы с наклоном, неровные, написанные с трудом, слегка закругленные.
«Дорогая Аннелизе,
что с Тобой? Столько времени — и ни одного письма? Мы ведь обещали друг другу, помнишь? Ах, эти наши черные, наглухо застегнутые монашеские платья скромных студенток, дом на Рейнштрассе, большая лестница под статуей Вильгельма Телля и клятвы, юношеские клятвы! Неужели такое можно забыть?
Сколько же у меня к Тебе накопилось вопросов! Как Тебе живется в семье Л.? Как мальчик, доверенный Твоему попечению, — сметливее Вольфганга Горовица? Что у Элизабет? Что у Рут? Как себя чувствует господин Энгельберт? Супруги Мурнау еще в Цюрихе? Роза уже вышла за Генриха? Как складываются отношения у Ренаты с Хайделоре? И что с Ф.? Вестей у меня никаких, поэтому не удивляйся, что я сразу засыпаю Тебя вопросами, но что поделаешь: если долго лежишь, много думаешь, и все прошлое — далекое и близкое — возвращается. А я, когда лежу себе и думаю, постоянно удивляюсь и даже посмеиваюсь над своей жизнью — правда, не слишком громко.
Ведь если бы не эта первая лекция Буркхардта[47]! И если бы я не пришла тогда без двух десять! Часы бьют, я бегом по лестнице на второй этаж, сама знаешь, длинный коридор — и вот я открыла эту дверь под номером XII. Каприз судьбы! Вхожу, небольшая комната, за окном Рейн, шум поднявшейся воды (помнишь? — как раз было наводнение), у окна стоит кто-то высокий, в форме студента лейпцигского университета, с бакенбардами, похожий на Вагнера. Это был Гаст, его секретарь. Потом еще пришел Шиффтен. Нас было трое. Мы сели перед кафедрой. Шиффтен говорил что-то о Буркхардте, кажется, что тоже собирается ходить на его лекции. Гаст оглянулся. Я кивнула. Он вежливо поклонился в ответ.
Когда Н. вошел… Так это он? Я с трудом сдержала улыбку. Маленький, очки в форме ракушки, светлый костюм, легкий цветастый шейный платок, изысканно завязанный под горлом, уголки накрахмаленной сорочки. Когда он встал за кафедру и начал первую лекцию “Введение в Платона”, его голос потонул в шуме Рейна. Какое разочарование!