Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гавриил Романович Державин, пришедший к дому Хвостова с утра, опоздал-таки быть среди первых в процессии, но, пока шли, продвинулся близко к лафету: перед ним расступались. Лишь уткнувшись в плотные, зеленомундирные спины, умерил шаги, опустил голову. Сзади переговаривались негромко: кто-то считал ордена, кто-то описывал положенные к гробу цветы; спереди доносилось только свистящее дыхание, глухой, мерный шаг старавшихся ступать тише ветеранов швейцарского похода. На Невском, у публичной библиотеки, ступил к краю тротуара невысокий, голубоглазый человек, сняв шляпу, склонил аккуратно причесанную голову и стоял так, покуда не миновал его лафет. Ни один из шедших за гробом солдат не повернул головы к императору.
У дверей Александровской лавры процессия замешкалась. Широкий, массивный, словно для сказочного великана, а не сухонького старика, сделанный гроб не проходил в проем лестницы, и шестеро с полотенцами в руках растерянно опустили его на холодный выщербленный камень. Но надвинулись зеленые мундиры, и, выкрикнув хрипло «Суворов везде пройдет», кто-то из гренадер подхватил угол. Мгновением спустя ввосьмером солдаты взметнули на вытянутых руках над головами темный, обшитый крепом ящик и медленно двинулись по ступенькам вверх.
…На следующий день Павел прочел написанные Державиным на смерть фельдмаршала стихи. Стоявший за креслом Кутайсов кашлянул:
— Бунтарство неявное, государь. Но на похоронах очевидно выказывалось преувеличенное внимание к удачливому полководцу, словно он, а не государь император средоточие всех побед российского оружия.
Павел помнил колючие взгляды, желваки на скулах у гренадер, висящее над процессией молчание. И все же…
— Мы вряд ли были справедливы к этому поэту. Как служащий государства, он всегда был честен, что в прошлое царствование почти немыслимо; как гражданин — верен тому, кому Господь вручил власть. Что до этих стихов — «северны громы во гробе лежат»… Суворова больше нет; память о нем принадлежит государству.
Сверкнув в солнечном луче голубой лентой, Кутайсов поклонился, пряча довольную усмешку. Если бы Павел с ним согласился — что же, невелика птица Державин, отправили бы его в деревню с глаз долой. В теперешнем настроении, однако, государь склонен поступать вопреки советам; так оно и вышло. Гавриил Романович прям, как дубина; если он в царской милости будет, горы своротить можно, эдакой дубиной поддев! Пользу государственную поэту, конечно, не объяснишь, но против врагов — его гнев и пыл сгодятся. Врагов же у Ивана Кутайсова не счесть: к старым завистникам, что никак не смирятся с возвышением верного слуги государева, новые добавляются.
* * *В доме мальтийца Осипа де Рибаса, найденном взамен того, что купил у него император для Петра Лопухина, ждали гостей. Раутов и балов в этом особняке без хозяйки не бывало, да и невелик был престиж начальника лесного департамента Адмиралтейства, чтобы к нему стремились попасть петербуржцы. А первые дни по его приезду в столицу зрел против него даже маленький заговор, кое-кто собирался втолковать безродному чужаку, что здесь ему не Одесса. Но мальтиец оказался скромен, а задевать его чрез меру ныне, когда из-за козьего острова, его родины, Россия вступила в великую войну, желающих не нашлось. Когда же де Рибас переехал из не в меру пышного для него дома в иной, поскромнее — злые языки умолкли. Об адмирале забыли, И прохладным сентябрьским вечером возле особняка не выстроилась вереница карет, не зажигали свечей в танцевальном зале. По древнему обычаю Средиземноморья, стол был накрыт в комнате, выходящей окнами на закат; только четыре куверта приготовлено, нет музыкантов. Зато гости адмирала — вернувшийся только что из Берлина, чтобы занять место вице-канцлера, Никита Петрович Панин и граф Пален. Последний прибор для безвестного артиллерийского капитана, грузина родом, Владимира Михайловича Яшвили, которого привезет с собой Пален.
Кареты остановились перед домом почти одновременно и отъехали, едва три человека ступили на мостовую. Де Рибас вышел на лестницу, услышав шум внизу, когда дверь прихожей уже закрылась за гостями. Вместе они не торопясь прошли первым этажом, через большую гостиную, где адмирал показал на повешенные против окон картины:
— Круг Караваджо. Я люблю его учеников. Маринисты — сколь мог собрать. Удивительно, сколь немногие художники могут передать хотя бы цвет моря, не говоря о его душе. А это, — он обернулся к Яшвили, замершему перед картиной, на которой преследуемая собаками и всадником с поднятым мечом нагая женщина падала в изнеможении, — всего лишь копия.
В конце коридора, начинавшегося от гостиной, узкая лестница с перилами орехового дерева вела наверх. Де Рибас поклонился вежливо, пропуская вперед гостей, но Пален, остановившись, покачал головой:
— Показывайте дорогу, адмирал.
В малой гостиной посреди накрытого стола дымилась серебряная жаровня, перед кувертом хозяина поставлены четыре графина с вином — золотистым, орехово-темным, топазовым и ярко-алым.
— Я отослал слуг. Думаю, все мы в состоянии о себе позаботиться.
— Безусловно, — мягко проговорил Пален, беря салфетку. Не меняя выражения лица, опустился на предложенный ему стул Панин, положив на скатерть бледную, без единого перстня, руку. Нахмурясь серьезно, де Рибас открыл жаровню, обернув салфеткой ручку черпака начал раскладывать по тарелкам мясо в виноградных листьях. Яшвили приподнял бровь, улыбнулся:
— До чего хорошо — под кахетинское!
— У меня — вино из Сицилии, но сейчас прикажу подать…
— Не беспокойтесь, Бога ради. Я просто думал вслух.
— Как вам будет угодно.
…Графины остались почти непочатыми, и в отставленных тарелках стыло нежное мясо барашка, секрет приготовления которого разнесли по берегам Средиземного моря еще финикийцы. Адмирал жевал медленно ломтик сыра; казалось, так и не пошевельнул за весь обед лежавшей у тарелки рукой Панин. Солнце зашло, погасли краски, и стол казался оставленным людьми давно-давно.
— Свечи? — негромко спросил адмирал.
— Не надо, — тихо ответил Пален, отодвигая стул так, чтобы лица его совсем не было видно в тени. — Тем паче окна у вас не зашторены. А императорский указ возбраняет ночные бдения.
— Право, граф, иные шутки…
— Почему же? Как нарушитель закона, я сам себя должен буду препроводить, завести дело, с точки зрения государя, это — единственно возможное поведение.
— Бог мой, Петр Алексеевич, мы ведь собрались говорить всерьез!
— Всерьез? О том, что лишено разума? Месяца не прошло, как император подписал указ, почти двести духоборов с семьями из Новороссийской губернии и со Слободской Украины отправлены в Динамюнде. Что это, жестокость?
— Если они ни в чем ином, кроме веры своей, не виновны…
— Виновны? Государь берет на себя звание гроссмейстера католического ордена, вслед за своей матушкой готов ласкать иезуитов — почему же преступники те, кто иначе, чем синод, понимает православие? Но дело не в этом. Видите ли, если бы я или кто-нибудь еще просил государя принять главарей духоборов, скорее всего, он бы выслушал их и даровал полное прощение, более того, земли, привилегии. Бог знает, что еще. Они ведь — люди решительные, уверенные в своей правоте, фанатичные; государь это любит. Что же, воля императора — закон. И ладно бы этому безумию быть только в пределах империи, оно представляет нас предо всем миром! Никита Петрович, как сказано в рескрипте, согласно которому вы уехали из Берлина?
— Государь писал мне из Петергофа, что ложь двора прусского ему несносна. Ранее уже сделано было им немыслимое в истории отношений меж государствами: секретные статьи трактата с французами, королем ему писанные, сообщил габсбургскому представителю Дидрихштейну! Наш же проект трактата, с Кальяром составленный, отверг, ибо там было слово «дружба», в документах подобного рода всеми принятое. Так и в нашем договоре с Портой, декабрем прошедшего года подписанном, сказано! Мне же писал он: миссия ваша окончена, будем действовать силой оружия. Сиверсу же велел сжечь архив, будто не из дружественной столицы, а из шатров печенежских мы отъезжали. Не меньшего стоит и. манифест об испанской войне. Всему миру объявляет император, что, употребляя тщетно способы все к открытию и показанию сей державе истинного пути и видя ее упорно пребывающей в пагубных заблуждениях, проявляет негодование свое. И, принимая все сие, а особенно отзыв посланника Бицова, за оскорбление величества, объявить войну.
— У безумия свои резоны.
— Безумие это зовется единовластием, — негромко выговорил Яшвили. Ему никто не ответил, налетевший порыв ветра донес шорох листьев по мостовой. Погасли последние краски заката, в гостиной стало совсем темно, и глухо, как сквозь сукно, прозвучал голос Панина:
- Двор Карла IV (сборник) - Бенито Гальдос - Историческая проза
- Жена изменника - Кэтлин Кент - Историческая проза
- Чингисхан. Пенталогия (ЛП) - Конн Иггульден - Историческая проза