тем более мне показалось неуместным возражение, правда довольно робкое, моей уважаемой тещи. У меня в ту пору было много друзей, и празднование закончилось лишь тогда, когда в кармане осталось ровно столько, чтобы не умереть с голоду по дороге в Ростов.
Мое утверждение в докторской степени состоялось даже по тем временам молниеносно: через два месяца я получил диплом доктора физико-математических наук.
Вернувшись в Ростов, я стал исполнять обязанности заведующего кафедрой вместо доцента Никитина. Однако уже через несколько месяцев я навсегда распрощался с милым моему сердцу Ростовом и уехал в Москву. Причин было много. Прежде всего, меня обидел новый ректор, член-корреспондент Академии наук О. А. Олекин. Сначала я действительно обиделся, а потом понял, что действия ректора просто следствие его серости. А суть вот в чем.
Весной должен был состояться конкурс на замещение вакантной должности заведующего кафедрой, обязанности которого я исполнял. И в объявлении было указано звание – доцент. Это значило, что, заняв эту должность, я не имею права претендовать на звание профессора. Я пошел к ректору и попросил изменить штатное звание на профессорское, поскольку я был уже утвержденным доктором наук и, естественно, хотел стать и профессором. Однако ректор сказал, что механика – это не математика или физика, а университет – не политехнический институт, и доцента для кафедры механики вполне достаточно!
А тут я получил лестное предложение от самого академика Лаврентьева участвовать в конкурсе на замещение должности профессора на его кафедре «Теория взрыва» в Московском физико-техническом институте.
Шел уже пятьдесят пятый год. Сталин ушел в небытие, моя мачеха вернулась домой из Тайшетского лагеря, и я снова был допущенным до закрытых работ, правда, с несравнимо более низким уровнем допуска, чем это было в НИИ-2 и МВТУ. Поэтому предложение Михаила Алексеевича работать на его кафедре было вполне уместным. Но самым приятным в этом предложении была просьба читать одновременно два курса – курс гидродинамики, к которому я уже привык и читал по-своему, а не «по учебнику», и курс теории функций комплексного переменного. Второй курс уже относился к компетенции кафедры математики. До меня этот дубль читали многие знаменитые профессора, в том числе Лаврентьев и Седов.
От такого предложения отказаться я не мог.
Осенью я получил предложение стать еще и деканом аэромеханического факультета. О драматических обстоятельствах, связанных с моим утверждением в этой должности, я уже рассказывал.
Итак, на тридцать восьмом году жизни я достиг Олимпа. Издали мне казалось, что там живут боги с докторскими степенями и профессорскими званиями. И вот я оказался среди них. Среди докторов, но среди богов ли? Это предстояло еще узнать!
Глава VI. Об интеллигенции, ее судьбе и ответственности
Становлюсь ли я интеллигентом?
Ощущение своей принадлежности к интеллигенции было одним из довольно ранних. Оно возникло задолго до того, как я стал задумываться о смысле этого слова. Позднее я нередко сам себе задавал вопрос, в какой степени я имею право причислять себя к этой группе граждан. Именно граждан, ибо интеллигент не мог не быть гражданином. В том высоком понимании смысла этого слова, которое пришло к нам еще из античного мира. В моем представлении, интеллигент – это не просто образованный гражданин, а человек, обладающий еще определенными нравственными началами.
Сначала я воспринимал себя членом своей семьи, русским, сыном своего отца, внуком своего деда, с их восприятием России, русской культуры прежде всего. И надо сказать, что то первоначальное представление об интеллигенции, об интеллигентности, которое я воспринял в детстве, так и осталось со мной на всю жизнь, хотя многое коренным образом менялось в моих взглядах и восприятии действительности.
Принадлежность к интеллигенции была моим первым проявлением социальности. Я на многое смотрел именно с позиций этой части русского общества и той трагедии русской интеллигенции, которая разворачивалась у меня на глазах. И по этой же причине я никогда не мог принять большевизм и сталинизм, хотя чуть ли не полвека был членом партии. Но зато я внутренне принимал социализм, мне всегда была глубоко симпатична его доктрина, так же как и доктрина христианства, и я долго не видел иной альтернативы тому образу жизни, который описали Диккенс, Бальзак и другие великие, писавшие о капиталистическом обществе XIX века. На всю жизнь у меня осталась в памяти экскурсия в Иваново-Вознесенск (теперь просто Иваново) и посещение рабочих казарм с их подслеповатыми окнами, затхлым воздухом, двухэтажными нарами в комнатах-пеналах, на которых ютилось по две семьи. А ведь рядом были светлые виллы и роскошные выезды.
Я никогда не мог отрешиться от того чувства глубочайшей несправедливости, которая лежит в основе капиталистического общества, забыть о том, что оно возникло из горя согнанных с земли миллионов разоренных крестьян, горя тех, кому было некуда податься, кроме фабрики. Мне всегда казалось, что мог быть и другой путь промышленного развития человечества.
Даже оказавшись на Западе и увидев, сколь жизнь там непохожа на стандарты капитализма, внушаемые нам книгами прошлого века и пропагандой нынешнего, я не отрешился от своих симпатий. Я полагал, что социализм не может не быть привлекательным для истинно интеллигентного человека. Думаю так и сейчас, хотя понимаю, что социализм – не более чем утопия. Но всегда существовали утопии, людям необходимы сказки! Пусть одной из них и останется социализм.
Чересчур тяжела была судьба моей семьи, да и сам я пережил немало, чтобы не увидеть весь ужас окружающей меня советской действительности. Но я старался не связывать это с социализмом и много размышлял о том, как можно что-то изменить. Самым страшным мне представлялась беспомощность человека перед лицом власти, ее монополизм, поднимавший наверх людей духовно ущербных, обладавших психологией люмпенов, которые из-за своего интеллектуального и духовного убожества отказывают нации в возможности развернуться, раскрыть свои истинные способности. Но еще страшнее, как я сейчас понимаю, люмпен, одетый в тогу демократа.
В своих взглядах я долгое время был весьма близок к марксизму, однако, не связывал происходящее у нас в стране напрямую с реализацией идей марксизма, а полагал происходящее крайне опасной флуктуацией. И только когда в семидесятых годах я стал профессионально заниматься проблемами эволюции биосферы, теорией самоорганизации материи и универсальным эволюционизмом в самом широком смысле этого слова, я начал понимать, сколь убоги были многие наши представления, особенно марксистская философия истории с ее представлениями об упорядоченной череде формаций.
На мои взгляды повлиял один эпизод, в общем незначительный, но, как это часто бывает, повернувший мысли в другую сторону.
В начале зимы тридцать девятого – сорокового года, во время финской