И, наверное, естественно, что она стала ключевой в размышлениях театра о мрачной эпохе, запятнавшей себя кровавым подавлением революции 1905 года, поощрявшей вырождение и полицейских ищеек потомственных дворян Коломийцевых.
Объяснение Соколовой и Софьи длится долго. Софья приходит, уходит, возвращается, и когда ее на сцене нет, паузы заполняются Коломийцевыми-детьми. Возникает сынок Александр (артист Ю. Пузырев), облаченный в нежно-розовые кальсоны и страстно одержимый идеей немедленно выпить рюмку водки, дабы облегчить свирепое похмелье; дочка Надежда (артистка Р. Максимова), визжа и ругаясь, гоняется за сестрицей своей Верой, та удирает, не забывая, однако, огрызаться — семейство в своем ежедневном, ежеминутном состоянии. Даже потребность «выглядеть» перед посторонними притуплена, настолько всеобщая стабильная осатанелость, вывернутость наизнанку стала здесь привычной.
Театр определенен, однако отнюдь не прямолинеен. Сразу же недвусмысленно обозначив суть, он затем тушит — до поры — беспощадно резкие краски спектакля, предлагая нашему вниманию всестороннее и неторопливое исследование коломийцевской каждодневности. Безысходную, круговую непрерывность ее. Кто-то рвется за пределы этого круга, кто-то мучается, кто-то хозяйничает или бездумно существует внутри его — очаги общения, действия возникают сразу в нескольких сценических точках. Возникают и исчезают, и каждый сам по себе, и реплика бывшего полицмейстера, а ныне кандидата в исправники Ивана Коломийцева. «Как я одинок, боже мой» — звучит криком души — одинок ведь, на самом деле. Но вот тронулся круг, сценический круг, и все завертелись вместе, все одной цепочкой повязаны, а те, кто на время оказываются вне круга, — Софья или дети — Петр, Люба, Вера — слишком бессильны, чтобы отойти надолго, вскоре их вновь затягивает центростремительная сила коломийцевщины.
Спектакль не спешит придать этой силе черты вырождения, выморочности. Иван (артист Л. Иванов) просто-таки эффектен, когда, импозантный, породистый, появляется на сцене в роскошной своей, от лучших времен оставшейся шубе и произносит с достоинством обиженного отца. «Почему меня никто не встретил?» — произносит актерским, хорошо поставленным бархатным голосом.
Негодяй, издевающийся над людьми в полицейских застенках, много лет оскорблявший жену, превращавший семейный дом в притон, сделавший дочь Любу физическим уродом, а остальных детей уродами нравственными — все так. Но застревает в сознании и другое: «Послушай, Соня, разве я злой человек?... Теряешь волю, живешь в постоянном раздражении... Другие делают более жестокие вещи, чем я, однако в них не стреляют». В этих словах Ивана есть поза, врожденное актерство, но вранья нет Запоминаются и фраза Софьи: «Это несчастный слабый человек», и фразы Якова этого рода — запоминаются потому, что действительно выражают грань характера Ивана Коломийцева, каким показан он в спектакле МХАТа.
У Ю. Юзовского читаем, «искренний цинизм Ивана». Общество задает законы и нормы, слабый, безвольный, аморфный, никак не проявленный человек следует им, не вдумываясь, без рассуждений усваивая предложенные понятия о добре и зле, порядочности и непорядочности. Жестокие, преступные нормы, перевернутые вверх ногами понятия, и человек коломийцевского типа становится жесток и преступен, но при этом совершенно искренне себя преступником не считает. Так принято, другие еще дальше заходят, почему же упреки — мне?
«Важны не красивые действия, а красивые слова» — так в статье «Разрушение личности» определяет Горький одно из краеугольных установлений исследуемого им людского круга. Чем сквернее, аморальнее действия, тем возвышенней должны быть камуфлирующие их слова, которые надлежит выбирать из числа тех, что имели в свое время самое надежное, самое прочное нравственное обеспечение. И надо слышать, с каким воодушевлением исполняется Коломийцевыми и их гостями «Варяг», завершающий первое действие спектакля: ну, патриоты, патриоты да и только, даром что буднично деловые разговоры о подкупах, взятках звучали несколько минут назад и через несколько минут зазвучат вновь. И с каким неподдельным пафосом в финале, на дымящихся развалинах семьи, произносит Иван монолог о том, что семья, и в частности его, коломийцевская семья — это оплот и начало всех начал. Он не ловчит, не домогается выгоды, просто ему постарались внушить, что так надо, так принято, а Иван оказался восприимчив к подобным внушениям.
Занятно, что любое, в ту или иную сторону, отклонение от общепринятого, напоминание, что кроме усвоенных им норм существуют другие, сразу выбивает Ивана — Л. Иванова из колеи. Он знает, что с революционерами следует быть жестоким, но вот Соколова говорит ему, что жестокости Коломийцева нельзя оправдать, — и Иван растерян, смят Однако растерян он и тогда, когда зять, тюремный врач Лещ (артист А. Михайлов) не терпящим возражений тоном советует ему не отказываться от обвинений, адресованных сыну Соколовой, хотя Иван вовсе не уверен, что стрелял в него именно этот человек. Растерян, колеблется потому, что не знает — вот так, вовсе уж цинично, принято ли?
Нормы создают люди с челюстями, хваткой, заведомой аморальностью лещей, — создают для своей выгоды, по своему образу и подобию. И когда на смену бесчеловечным установлениям приходят еще более бесчеловечные, коломийцевы принимают их. Принимают после колебаний, длительность же колебаний зависит от меры нажима, с каким новые установления внедряются.
Жалок человек, покорно поддающийся любому течению, но рассуждая о таком человеке, нельзя не думать о том, почему само течение мутно, грязно, почему и людей, обладающих куда более привлекательными задатками, чем Иван Коломийцев, затягивает оно в бездну ежедневной привычной лживости и наивного, неосознанного, искреннего, чудовищно жестокого цинизма.
Идеально организованное общество всей системой принятых норм призвано препятствовать дурным человеческим наклонностям и способствовать выявлению наклонностей добрых, верному развитию даже самых малых способностей. Но общество, показанное в горьковской пьесе, мешало людям быть самими собой, толкало на поступки, противоречащие естественным понятиям о порядочности.
Бывают времена, — в пьесе, в спектакле не о них речь — когда от человека, чтобы противостоять такому вот давлению, не требуется самоотверженности. Требуется выдержка и известная стойкость, и готовность пожертвовать какими-то благами, ступеньками карьеры, а взамен этих, право, не столь уж мучительных жертв, при тебе остается ощущение собственного достоинства.
Только за этими временами наступают другие, когда пресс безнравственных общественных установлений удваивается, удесятеряется, и все дорожные знаки жизни указывают туда, где становятся жандармами, приспособленцами, бюрократами. Когда, по словам Горького, «для достижения даже маленьких удобств человек должен делать большие подлости». Когда значительные количества смирившихся перед силой людей, которым наплевать на державную мощь, безотказно выполняют, однако, круг определенных им обязанностей, направленных на то, чтобы указанную мощь развивать и крепить. Времена, когда нужно быть подвижником, мучеником, чтобы не стать подонком, а третий выход едва ли не сведен на нет — именно они, эти времена, подлежат исследованию в спектакле Художественного театра.
Революция, справедливая война, борьба с силами природы, вообще стечение обстоятельств чрезвычайных — жизненные условия, естественно сопряженные с проявлением человеческого героизма. Разумеется, и в обыденности возможна жизнь по законам подвижничества, но только как следствие добровольного выбора, когда есть и другие дороги, не ведущие к разрушению личности. А будни, требующие от человека героизма для того только, чтобы человек мог оставаться самим собой, — подлые будни. С этим выходишь из зала после мхатовских «Последних», спектакля о периоде русской истории между двух революций, определяющий признак которого — не знающее примирения противоборство нашедших в себе силы для героизма Соколовых и ставших или становящихся подонками коломийиевых.