Спектакль вообще неровен, негармоничен. Я говорил уже о прямолинейности некоторых режиссерских решений, о неудачном исполнении роли Тригорина. И финал, пожалуй не получился — в финале разлаживаются контакты сцены и зала.
Но в лучших своих сценах, наиболее удавшихся характерах спектакль верен чеховской правде, новаторству, реализму Он проповедует мужество, стойкость, убежденно говорит о том, что в одиночку, без общей основы и цели людям нельзя. Л гармония... Что ж, она впереди. Еще не все загадки «Чайки» разгаданы.
2
Интерес Андрея Михалкова-Кончаловского к русской классике достаточно пристален. Кажется, только что скрещивались шпаги сторонников и противников его интерпретации «Дворянского гнезда», а на подходе к экрану уже был «Дядя Ваня».
Первые экранные секунды, первые метры пленки. Камера медленно-медленно проходит через большой и старый деревенский дом — из комнаты в комнату, низкими коридорами, выхватывая то облупившуюся деревянную дверь, то газеты, неряшливо разбросанные по полу, то швейную машинку, приткнувшуюся в каком-то забытом простенке. Изящные предметы обихода соседствуют с топорными, грубыми. Состарившиеся вещи десятилетиями занимают свои места, и даже если места эти выбраны неудачно, — сейчас все равно никому не придет в голову менять их.
Захолустный усадебный быт конца XIX века — атмосфера его емко и сразу обозначена художником Н. Двигубским, операторами Г. Рербергом и Е. Гуслинским. Потом эффектный монтажный переход, и в тревожном, срывающемся на бег ритме, заданном музыкой композитора А. Шнитке, пошли снимки той поры: трупы умерших от эпидемии, царь на охоте, запустелые поля, одухотворенные лица русских интеллигентов, опухшие от голода дети, первые рабочие волнения... Резкие, характерные штрихи, складывающиеся словно бы в моментальный портрет эпохи. Все это вперемежку с титрами, фильм, собственно, еще не начался, а как уже много сказано.
Михалков-Кончаловский, уверенно пользуясь возможностями кинематографа, как бы концентрирует время — и тут же, через несколько секунд, дает его размеренно-тягостное, дремотное, провинциально-российское течение. Вздохи, реплики, словно бы брошенные на полуслове, паузы, которые длиннее реплик, ожидание — то ли, когда Серебряковы придут с прогулки, то ли еще чего-то. Здесь снова, приглушенная было снимками, титрами, вступает тема серебряковского дома. Дом звучит, действует, меняет свои состояния. Неуютный, чужой, когда раздаются в нем размеренно-хозяйские шаги Серебрякова, нагоняющий оцепенелую скуку, когда по его комнатам слоняется Елена. Бесконечно родной, ничего больше в жизни не надо — это Вафля благоговейно ступает по его скрипучим половицам. Дом-работник, — таким он видится Соне, присевшей отдохнуть в коротком перерыве между хлопотами. Устало-привычный для дяди Вани и вдруг для него же мучительно-кошмарный в сверкании ночных молний. Оттенки, нюансы человеческих настроений, многочисленные подводные течения буден — на все отзывается этот Дом чутко и трепетно. И постепенно начинает он вам представляться живым существом, вместившим в душу свою души тех, кому в разное время, на разные сроки открывал свои двери.
Удивительно ли, что, добившись такого тесного взаимодействия людей и дома, как бы проявляющего их характеры, душевные склонности, режиссер не соблазнился вынести действие на натуру, целиком заключил его в комнатах, где каждая деталь обстановки — кинематографический образ. Но и лихорадочно чередующиеся фотографии первых секунд ленты все время помнятся.
Дом не сам по себе, он неотрывная частица целого запечатленного на этих фотографиях, — русского межвременья на рубеже прошлого, и нынешнего столетий.
Происходит крушение вчерашних авторитетов, и недавнего кумира Серебрякова только болтливая старуха Войницкая и может теперь принимать всерьез. Но на поверхности пока еще Серебряков, он профессор, читает лекции об искусстве. Не будучи творческой индивидуальностью, занимает ее вакансию. «...А живые талантливые люди, дядя Ваня и Астров, в это время гноят свою жизнь в медвежьих углах обширной неустроенной России. И хочется призвать к кормилу власти настоящих работников и тружеников, прозябающих в глуши, и посадить их на высокие посты вместо бездарных, хотя и знаменитых Серебряковых» — так писал Станиславский.
Желание более чем естественное, но весь механизм государственных институтов всячески ему препятствует Современное Чехову общество уже неспособно освоить действительные, сколько-нибудь реальные интеллектуальные, нравственные силы страны. И поэтому разными способами общество создает условия, чтобы силы эти оставались втуне, выталкивает наверх посредственность, предпочитая деятельности творческой деятельность обезличенную, формальную, только, естественно, своим именем ее не называя. Однако наступил момент, когда несоответствие между масштабом личностей и их общественным положением стало слишком кричаще очевидным, слишком явно тормозило развитие страны.
Момент очевидности наступил, но не окрепли еще, не распространились в обществе силы, которые могли бы успешно работать над ликвидацией указанного несоответствия. И потому «...лучеиспускание в пустоту» является участью многих талантливых людей, и это не их вина. Легко растворить себя в жизни, но трудно добиться желанного успеха в такой разреженной социальной среде, какова среда нашей демократии, духовно не организованная и все еще не привыкшая любить своих людей и любоваться ими» — так писал Горький. («Я был светлою личностью, от которой никому не было светло» — тоскливо иронизирует дядя Ваня.)
В фильме Михалкова-Кончаловского бьется ощущение противоестественности этого самого «лучеиспускания в пустоту», терзающей души Войиицкого и доктора Астрова.
Трудно, пожалуй, представить себе человеческие типы более непохожие, чем те, которые во многом ассоциируются у нас с именами Сергея Бондарчука и Иннокентия Смоктуновского. Натура цельная, действенная, напористая, умеющая вступить в единоборство с неблагоприятными обстоятельствами. И натура истонченная, нервная, болезненно-чуткая, хрупкая в соприкосновениях с внешней средой. Бондарчук играет доктора Астрова, Смоктуновский — дядю Ваню. Актеры, естественно, не отказываются от самих себя, от своих человеческих тем. Герои, в сценических версиях «Дяди Вани» нередко дублировавшие друг друга, на экране очень различны.
Секунды взаимопонимания, душевной близости их редки. Раз или два вы почувствовали ее, когда Астров тихо запел, перебирая струны гитары, а дядя Ваня как-то неловко, боком начал придвигаться к нему, клонить голову на крепкое астровское плечо и вдруг подтянул своим тонким, чуть дребезжащим голосом. Да еще, наверное, когда Астров говорил дяде Ване: «Во всем уезде было только два порядочных, интеллигентных человека, я да ты. Но в какие-нибудь десять лет жизнь обывательская, жизнь презренная затянула нас...». Бондарчук произносит эти слова с болью, но владея собой, как человек, привыкший смотреть в глаза истине, сколь бы она ни была непривлекательна. Доктор и лесовод, всю жизнь сажавший деревья и боровшийся с человеческими недугами, прежде времени постаревший в ежедневной схватке, давно забывший о внешнем лоске (актер дает и эту краску), — какой же в самом деле обывательской и презренной должна быть жизнь, какой разреженной — социальная среда, чтобы люди астровской стойкости объединялись в горестном итоге с незащищенным, легко ранимым Иваном Петровичем Войницким. Жизнь и среда, которые прежде чем свести в итогах, сеяли меж людьми рознь, ибо были совершенно неспособны дать им общие убеждения, отвечающие интересам справедливости и добра.
Но не только этим и не только бросающейся в глаза непохожестью душевных структур Войницкого и Астрова объясняется в фильме их прерываемая, но всякий раз возникающая вновь внутренняя отчужденность. Есть еще нечто существенное, связанное и с особенностями характеров и с жизнеустройством, но ими не исчерпываемое, из-за чего Войницкому и Астрову бывает трудно договориться. Однако, прежде чем писать об этом существенном и о Войницком-Смоктуновском, несколько слов о профессоре Серебрякове, каким он представляется в исполнении В. Зельдина.