Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он привык думать, что дом этот касается лишь его одного, что лишь его мечты и мысли обитают в этих высоких комнатах, а оказалось, что здесь уже другие легенды, другие души и судьбы. Однако ревности к ним он не испытывал, скорее симпатию, как к одноклассникам или однополчанам.
— Скажите, а кто живет в этих апартаментах? — спросил Александр Александрович и указал на дверь бывшей гостиной. Он помнил ее лучше других комнат, огромную, уставленную стильной мебелью, здесь по субботам собирались петербургские светила, говорили о декадентах, о докторе Дапертутто, о статьях в «Аполлоне». Но еще больше о лианозовских акциях, о скандале Пуришкевича в думе, о еврейских погромах, о любовниках балерины Кшесинской и о Распутине. Возле огромных и низких, почти до полу, окон гостиной в октябре семнадцатого года почти вся их родня и дядя Костя, enfant terrible[3] их фамилии, с всклокоченной бородой, в сюртуке, обсыпанном пеплом, кричал отцу, тыча окурком сигары в проходивших по Литейному демонстрантов: «Нет, ты посмотри, посмотри на свой любезный русский народ, вот он, что за хари — каторжные, ярыжные, самые сахалинские!»
«Тебе не было стыдно, дядя Костя, — подумал Александр Александрович, — ты ведь был импульсивной натурой. И потом тебе не было стыдно, когда ты пришел ко мне в Париже пьяный и плакал: «Саша, я не могу без русского языка, слышишь! Без настоящего, а не вашего паркетного. Если завтра не поговорю с каким-нибудь извозчиком или мастеровым, я просто сдохну, слышишь, сдохну, как рыба на песке, и все…»
— Здесь? Здесь Мария Леонидовна живет, — объяснила Татьяна Степановна. — Очень интеллигентная женщина. Языкам учит. А нашего Юрку, внука моего, бесплатно. Говорит, способный. Вот смех — ни я, ни Зойка, ни муж ее разведенный ни бе ни ме, а Юрка прям иностранец.
Они деликатно постучали в дверь.
— Мария Леонидовна, можно к вам?
Александр Александрович просто поразился тому, насколько эта комната походила на его теперешнюю. Те же книжные полки, те же разнокалиберные стулья, те же дешевенькие парижские эстампы на стенах. Только у него Триумфальная арка, а здесь пляс де Тертр. В старом кресле, укутанная в плед, сидела за столом старуха. Александр Александрович давно не видел таких причесок, высоких, с гребнями, так причесывалась его мать, когда он был маленьким мальчиком, а она была молодая веселая женщина. И лицо хозяйки показалось ему знакомым — старое лицо, но не морщинистое, гладкое и розовое. Встал подросток, сидевший напротив старухи, долговязый, стеснительный, в старых школьных штанах и байковой рубашке.
— Простите, Мария Леонидовна, — сказал Александр Александрович. — Я пришел сюда без всякого основательного повода. Я, правда, жил здесь пятьдесят лет назад.
— Это очень основательный повод, — прервала его Мария Леонидовна и обратилась к мальчику: — Юра, сделай пока упражнение пятое и седьмое.
— Мне кажется, — пошутил Александр Александрович, — что Татьяна Степановна меня в чем-то подозревает. Ну, в том, например, что я замуровал в камин бриллианты и теперь их разыскиваю.
Мария Леонидовна улыбнулась.
— Вы напрасно стесняетесь. Воспоминания дороже бриллиантов, я это понимаю. Особенно если воспоминания — это все, что осталось. У вас есть кто-нибудь, кто существует на самом деле, кого можно не вспоминать?
— Есть, — быстро, как на исповеди, ответил Александр Александрович. — У меня есть дочь.
Он только что заметил, что хозяйка смотрит словно б мимо него, и понял, что она плохо видит.
— А у меня нет никого, — сказала Мария Леонидовна. — Только вот этот соседский Юра, который очень быстро усвоил subjonctive. Мой сын никак не мог усвоить subjonctive . Он был рассеянный мальчик, все время в каких-то фантазиях. Вы знаете, девушкам это вовсе не нравится. Мне привезли с фронта его лейтенантскую планшетку, там были только мои письма, и ни одного от какой-нибудь девушки. Ведь это обидно, правда?
— Быть может, тех писем просто не нашли, — тихо сказал Александр Александрович.
— Не утешайте меня. Это у меня такая мания, мне в последнее время очень обидно, что его никто не любил. Он был достоин любви, я это знаю, я сама была красивой женщиной.
Александр Александрович посмотрел на ее руки и понял, что она не преувеличивает. Он положил ладонь на эту узкую и сухую красивую руку.
— Его, конечно, любили. Я в этом совершенно уверен. Просто матери не всегда об этом знают. Да и сами молодые люди тоже не всегда. — Он встал и поклонился, прощаясь.
— Постойте, — сказала Мария Леонидовна, — постойте, я надену еще одни очки. — Она напряглась всем своим сухим телом, подалась вперед и с физическим напряжением вгляделась в него сквозь двое очков, истово, словно собираясь понять нечто, как в старинную икону. — Господи, — сказала она и откинулась на спинку кресла, — господи, ведь это же Саша Казарин, который ходил к нам в гимназию на танцы и в которого я и две мои подруги были тайно влюблены.
На лестнице Александр Александрович улыбнулся. Он сделал это почти нарочно, чтобы не рассиропиться и не жалеть себя. Ему поразительно ясно стало, какой маршрут предстоит теперь совершить, на какую волшебную дорогу предстоит теперь ступить, перешагнув порог родного дома. Эта дорога жила в нем вот уже пятьдесят лет, жила в глубине, подспудно, подолгу не напоминая о себе ничем, и он уже забывал о ней, пока не просыпался однажды со сладостной тоской в сердце, оттого что с невероятной конкретностью являлась ему во сне та давняя весна и тот мучительно прекрасный маршрут, пролегший по призрачным, светлым, словно лишенным тени, улицам.
Со всем спокойствием старости Александр Александрович подумал о том, что в любви ему, в сущности, везло, он нравился женщинам, и теперь без всякого тщеславия можно понять, почему он всегда был порядочным человеком — не педантом, не моралистом, а просто порядочным человеком, а это, оказывается, весьма ценится. Но вот парадокс: воспоминания о счастье давно стали для него умозрительными и холодными, будто какие-нибудь статистические данные, а боль неудачи оказалась живучей, она никогда в нем не исчезала и исчезнет, вероятно, лишь с ним самим. И впервые пришло ему в голову, что эта тоска, пожалуй, весьма украсила его бытие, одухотворила его, придала его характеру дополнительную глубину и элегичность.
Александр Александрович был часто строг к своему прошлому, презирал и казнил себя за ошибки и неверные шаги. Однако в этом случае он не чувствовал за собой никакой вины. Впрочем, Лену Жарскую он тоже ни в чем не винил, он вообще никогда ни в чем не мог ее винить, он мог только обижаться, не спать ночами, писать на лекциях нелепые письма и тут же рвать их, заказывать у Эйлерса на Малой Морской корзины роз, бродить вечерами возле ее дома на Миллионной, с замиранием сердца оглядываясь на шум каждого экипажа и на каждый женский смех. И потом забывать все это в один миг, когда она звонила ему и в трубке звучал ее нежный, как прикосновение, голос. Или, когда она возникала в гостиной, в чуть шуршащем платье, блестя длинными глазами, и покорная, почти гимназическая коса в сочетании с лионским шелком вдруг позволяла думать об опасном и очаровательном лицемерии. С ней он переставал быть самим собой, и это было мучительно — сознавать даже теперь — все заготовленные заранее блестящие и логические речи в присутствии Лены звучали напыщенно и наивно. Нельзя стараться быть обаятельным, как нельзя стараться быть любимым — мудрость должна успокаивать, но успокаивает только старость.
В тот весенний день, во второй день пасхи, они гуляли с Леной по этим же самым улицам: по Литейному, по Пантелеймоновской, по Кирочной. Лена заходила во все церкви, ставила свечки, целовалась со старушками в белых платках, раздавала деньги убогим, потом они шли в кафе или в кондитерскую, пили шампанское. Лена хохотала, распевала скабрезные шансонетки, передразнивала общих знакомых и знаменитых оперных певиц.
А потом они вышли на ту самую улицу, на которой Александр Александрович стоял в эту минуту, у входа в Кузнечный рынок купили у кавказца охапку цветов и двинулись в сторону Лиговки, к тому пятиэтажному дому, в котором жил и умер Федор Михайлович Достоевский. «Зачем я привел ее сюда?» — подумал Александр Александрович с таким отчаянием, словно то, что случилось, случилось вчера, вероятно, острота чувств вызывалась теперешним сознанием необратимости всего, что происходит в жизни. Он открыл дверь и вошел в парадную — полутемную, грязноватую, пахнущую сыростью и окурками. Тогда лестница была почище, но петербургское истеричное угрюмство ощущалось мгновенно. Лена раздраженно повела плечом. Ему бы отшутиться и вывести ее вновь на пасхальную солнечную улицу, а он упрямо тащил ее вверх по исхоженным мещанским ступеням, его томило предощущение того бунта, который он готов был ей устроить. Окно парадной выходило в тот же двор, что и окно из кабинета Федора Михайловича. Узкий колодец с обшарпанными стенами в потеках давних дождей, и внизу дровяные поленницы и тусклый пятачок булыжника. Они стояли тогда вот тут, возле этого мраморного подоконника, и Лена вдруг сказала зло и серьезно:
- Вечный сдвиг. Повести и рассказы - Елена Макарова - Современная проза
- Нигде в Африке - Стефани Цвейг - Современная проза
- Письма в Снетин - Михаил Ворскла - Современная проза