не увольняете?” И знаете, что Иосиф Абгарович ответил? Не знаете, вижу. А Иосиф Абгарович сказал: “Да помилуйте! Какие ж они дворяне? Ну, есть несколько человек, знающих свою родословную с 18-го, а двое – с 17 века. Ну, разве это дворяне? Вот мы, князья Орбели, мы – дворяне, ведем свое происхождение с 12 века, а мать моя – урожденная княжна Аргутинская-Долгорукая. Так что уволить я могу только себя”.
И, пересказав анекдот сорокалетней давности, Леон вздыхает с победоносной безысходностью.
В героическом жесте Орбели – выгородил людей, защитил и спас их от высылки, а, возможно, и смерти, переведя огонь на себя, – он предлагает ценить не героизм, в него еще, поди, поверь, а жест: эх, как сказал, чистое наслаждение. В мифе Орбели им презентуется презентация: картина может быть и фальшаком, но рама-то несомненна; сюжетов множество, подача – единична. В мире сплошных мнимостей, в городе, где туманы-обманы, и всё колеблется, всюду мираж, есть только “эх, как сказал” – одна твердыня, за нее и держись.
Вот Митя Орбели – они с Леоном ровесники, дружили с детства – он умер пять лет назад, не дожив до 25. У него был врожденный порок сердца, на груди вырос горб, чудо, что прожил так долго.
– Как жаль, что вы не застали Митю, – говорит Леон, – вы бы обязательно с ним подружились. Он хоть и занимался биологией, физиологией и разной медициной, но был совсем по части “эх, как сказал”. Вы знаете, что он написал пародию на “Поэму без героя”?
Я обожаю “Поэму”, я ею брежу, она, наконец, издана целиком, ну, не целиком, конечно, в “Решке” и в “Эпилоге” полно цензурных пропусков, но, по крайней мере, есть все три части, они собраны в книжке, напечатаны на бумаге, это только что произошло, а человек, написавший на “Поэму” пародию, умер уже пять лет назад. Где эта пародия? Покажите!
– Я не знаю, где пародия на “Поэму”, – честно признаётся Леон. – Зато я помню пародию на Северянина и на литфондовский Коктебель одновременно. Вот, послушайте.
И Леон, остановившись посреди Литейного, читает:
В кружевах тамариска, невесомо усладных,
Под шуршание моря по соленым камням
Парк серебрянолунный, парк литфонднопрохладный,
Ароматами юга опьяняет меня.
Запах трав и клозета! Абрикоса и дыни!
Яркоцветность Матисса и ажурность Калло!
Я в полыноклозете! Я в клозетополыни!
Терпко-знойное лето! Ах, зачем ты прошло!
Парк литфонднопрохладный густо, гротескно пародиен, как клозетополынь, но читающий эти стихи Леон – строг и элегантен, он – воплощение дендизма, зелено-бледного и немного фрустрированного, а какой еще носят в Ленинграде?
Леону это дается с трудом: он болезненно здоров и удручающе нормален, ни одной перверсии и аномалии, никакой на них надежды. Хорошо отмытый и хорошо упакованный молчел со щеками-почти-эполетами, словно лежащими на плечах, щечки-висячки, говорила о таких моя прабабушка, крупный тридцатилетний бэби, у которого изо рта пахнет высокогорной свежестью и всегда водятся деньги, что в бедной нашей юности само по себе было дендизмом.
Уже не помню, кто нас представил, да и был ли мальчик, надобность в представлении отсутствовала – скорее всего, мы зацепились друг за друга глазами в “Сайгоне”: так промеж своих назывался кафетерий на углу Невского и Владимирского, перекресток всех дорог, куда из любой точки города было легко попасть и где было легко пропасть на день, на год, на всю жизнь. “Сайгон” затягивал, засасывал, забирал без остатка, растворяя в бессмысленном топтании, стоянии в правильной очереди, к Люсе, варившей маленький тройной, или к Стелле, которая делала аж четверной, да еще и с минимумом воды. Теперь мы понимаем, что Стелла продавала банальный эспрессо, который варят везде в мире, а в Италии – на каждом углу, но в Советском Союзе тех лет он нигде не встречался, абсолютно непредставимый и немыслимый. И слова такого никто не знал.
Конечно, это была фронда. Несоветский, даже почти антисоветский напиток, многооборотный в своем названии, густо гротескный, как стихи Мити Орбели, ежедневно и по нескольку раз вливаемый в себя, превращал посетителя кафе-стоячки, зашедшего туда с обычной ленинградской улицы, если не в открытого борца с режимом, то, по крайней мере, в несгибаемого внутреннего супостата, в члена ложи, попавшего, наконец, к своим.
Антисоветское в нашей ложе было обязательным маркером, но далеко не единственным и мало что определяющим. По умолчанию, мы все были антисоветскими, а как иначе? – это никогда не выяснялось, все их в гробу видели, что понятно без вопросов.
Более важным маркером было обращение на “вы”. Сразу на “ты” при первом знакомстве переходили друг с другом “они”: “Ты комсомолец? – Да! Давай не расставаться никогда”. Мы так никогда не делали, мы обязательно расставались, и расставания эти ценили не меньше встреч, это “они” принадлежали народу и партии, всем товарищам без остатка, а у каждого из нас было пространство, доступное только себе, где всегда можно укрыться, и где никто не смел никого тревожить. И это, понятное дело, не квартира с видом на парк. Наше общение друг с другом на “вы” было, прежде всего, про пространство укрытия, про privacy, про “я плюс”, которое, собственно, и отличает “нас” от “них”.
Ну а дальше шли позывные, самая важная в этой жизни вещь. Позывные всегда берутся из книжек, музыки и картинок, состоят из названий, имен и цитат. Модными позывными осенью 1976 года был роман “Возвращение в Брайдсхед”. И наша сайгонская публика, ой, не вся, конечно, совсем не вся, а именно наша поделилась – на Себастьянов и Джулий Флайтов и на Энтони Бланшей. Здесь всё определялось физиологией. Хрупкие и ломкие были Джулиями и Себастьянами, ведь раньше всех умрет тот, у кого тревожно-красный рот и на глаза спадающая челка; напористые и нажористые обоего пола выбирали Энтони Бланша с его стремительной словоохотливой экстравагантностью, живучей такой. В этом, как сейчас говорят, формате, был Сережа, надо о нем написать, но Леон выступал ярче. И первым закончил выступление: самый живучий оказался самым недолговечным.
Но я забежал вперед. Вернусь к позывным. Прощайте, прелестный друг мой, найдите себе новую возлюбленную, как я нашла нового возлюбленного, не моя в том вина.
Главными для нас, и не только в 1976 году, а на несколько десятилетий стали “Опасные связи” Шодерло де Лакло, обожаемые злодеи маркиза де Мертей и виконт де Вальмон с их пленительно-изощренной речью, созданной по-русски Надеждой Януарьевной Рыковой. “Опасные связи” тут переплелись с великой русской литературой.
Рыкова была без малого на 60 лет меня старше. Мы познакомились как раз в 1976-м, вскоре после моего переезда в Питер, и близко