Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние новости. 1935. 4 июля. № 5215. С. 3
Владислав Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 58
<…> Должен предупредить любителей легкого чтения и многочисленных любителей почитать что-нибудь такое, что они как будто читали уже раз тысячу: ни «легкого чтения», ни многоуважаемого старья они тут не найдут. Сирин — серьезный писатель для серьезных читателей. За каждой его строкой — большая творческая работа, и такой же работы требует он от читателя. В новом своем романе он в особенности понуждает читателя быть зорким и внимательным к малейшим деталям, к отдельным, словно вскользь брошенным замечаниям, к легким намекам, которые необходимо копить и запоминать, потому что они впоследствии понадобятся и объяснят то, чего читатель не понимает в начальных главах, напечатанных ныне, о чем он теперь может еще только строить догадки и предположения. Дело в том, что на пятидесяти двух страницах романа Сирин упрямо и сознательно интригует читателя, создавая перед ним какой-то странный, отчасти фантастический мир, но давая лишь самые смутные и двусмысленные намеки о том, что, собственно, происходит, и где, и с кем, и даже — от чьего лица ведется рассказ. Читая «Приглашение на казнь», как бы следишь за пучком лучей, которые должны в какой-то точке наконец сойтись и все объяснить, но точка эта все удаляется, и всякий раз, когда читателю кажется, что он уже все понял и разгадал, Сирин вдруг заставляет отказаться от прежней разгадки и искать новую. Но вот что замечательно: эта загадка, растянувшаяся на пятьдесят с лишком страниц, не надоедает и не становится утомительна: так умно ее Сирин строит, с таким умением развертывает, с такой удивительной находчивостью умеет завладеть любопытством читателя и крепко держать его в руках. В конце концов начинаешь испытывать что-то вроде досады на автора, который точно бы посмеивается над недогадливостью читателя. Но тут же охотно признаешь свою недогадливость, прощаешь лукавого автора и даже радуешься, что ему так чудесно удается делать с читателем все, что хочется. За что прощаешь? Да все за то же, за что все в искусстве прощается: за талант. Я думаю, что смысл нового сиринского романа окажется очень мрачен, когда мы сможем до него добраться. Уже и сейчас мир, в который нас вводит Сирин, жуток, и воздух его наполнен обрывками каких-то не то смешков, не то рыданий. Но, как всегда у Сирина, так и теперь, созерцая трагичнейшие образы его романов, обретаем мы глубокое утешение в самом творческом акте, которым вызваны эти образы из небытия. Кажется, в этом и заключена сущность искусства (или одна из его сущностей). Тематика искусства всегда или почти всегда горестна, само же искусство утешительно. Чем же претворяется горечь в утешение? — Созерцанием творческого акта — ничем более.
Возрождение. 1935. 11 июля. № 3690. С. 3
Георгий Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 58
<…> Переходя к разбору беллетристических произведений, помещенных в «Современных записках», я хотел бы все-таки выделить Сирина и его «Приглашение на казнь». Бесспорно, в этом романе есть тот творческий огонь, которого ничем нельзя заменить, который все искупает и возвышает… Одна только оговорка, к сожалению, чрезвычайно существенная. Это вещь безумная. Более чем когда бы то ни было, теперь ясно, почему у Сирина постоянно что-то не ладилось в повествованиях о людях обычных, находящихся у него в обычной обстановке, и почему была у него в его квазибытовых романах какая-то искусственность и лживость. Автор ведь всегда на все смотрит сквозь себя, наделяя личными особенностями все изображаемое им бытие: Сирин же слишком мало похож на человека распространенного склада, чтобы реалистические изображения могли ему вполне удаваться. Теперь он, наконец, в своей сфере, как отчасти был в ней уже в «Защите Лужина», после которой последовал ряд сравнительно слабых и бледных романов, — и как вернулся к ней в удивительном и блестящем «Отчаянии». Не думаю, чтобы нашлось много читателей, кому «Приглашение на казнь» понравилось бы, кому эта вещь стала бы дорога, и, признаюсь, я не без труда дошел до конца отрывка: уж слишком все причудливо, уж слишком трудно перестроиться, так сказать, на авторский ключ, чтобы оказаться в состоянии следить за развитием действия и хоть что-нибудь в нем уловить и понять. Утомительно, жутко, дико! Но никак не скажешь — ничтожно! Нет, достаточно было бы и полстранички о кривых зеркалах, — кстати, необычайно для Сирина характерной, — чтобы убедиться, как вольно и свободно чувствует себя автор в созданном им мире, как своеобразны и логичны законы этого мира. Только вот в чем беда: это мир его, — его и больше ничей! Невозможно туда, в это пугающе-волшебное царство, полностью проникнуть, и невозможно в нем дышать! Какое нам дело до Цинцинната, с его бредом, с его видениями и воспоминаниями. Кто он, этот Цинциннат, марсианин или житель Луны? На Земле мы что-то таких существ не встречали — и едва ли встретим. Между тем литературное творчество — или поэзия, в расширенном смысле слова, — остается в памяти людей и становится им навсегда дорогим почти исключительно в тех случаях, когда оно лишь усиливает их чувства, их черты и когда творческий акт открывает нечто сразу знакомое, будто забытое, но безошибочно и радостно узнаваемое, свое, человеческое: от Эсхила до Толстого это так. Сирин идет по узкой тропе «странностей», будучи, вероятно, не в силах с нее свернуть, как не могли этого сделать некоторые его великие предшественники. Это не умаляет автора «Приглашения на казнь», но это все-таки делает для него решительно недоступной ту роль, которую он мог бы сыграть в нашей молодой литературе благодаря своему редкостному дарованию <…>
Последние новости. 1935. 28 ноября. № 5362. С. 3
Владислав Ходасевич
Рец.: «Современные записки», книга 60
<…> «Приглашение на казнь» Сирина в этой книжке «Современных записок» закончено. Теперь, наконец, разрешена та загадка, которою автор сознательно и с такой тонкой изобретательностью дразнил воображение читателя. Странности того мира, в который нас погрузил Сирин, объясняются тем, что действие романа им приурочено к более или менее отдаленному будущему, точной даты которого мы, впрочем, не знаем.
Мне кажется, что в основу романа (или, скорее, повести) положены автором два задания. Из них первое, характера философского и отчасти публицистического, по-видимому, преобладало в сознании автора над вторым, чисто литературным. Однако, как это нередко случается, эта первая, более предумышленная сторона произведения вышла более уязвима и более вызывает возражений, нежели вторая. В ней дана, так сказать, противо-утопия, горестно-сатирическое изображение будущего человечества, настолько уже утратившего духовные начала, настолько упадочного, что в нем едва сохранились последние остатки даже той механистической цивилизации, которая некогда (в какой-то момент, лежащий между нашей эпохой и эпохой повести) находилась в расцвете, но которая вслед затем распалась. Строй этой будущей жизни изображен Сириным с замечательной силой и находчивостью. Но противо-утопия Сирина разделяет судьбу всех утопий и противо-утопий: ей трудно поверить. Как и ей подобные, она построена на том предположении, что ныне существующие болезни культуры развиваются вполне последовательно и прямолинейно, постепенно разрушая те остатки здоровых начал, которые в современной культуре имеются. Меж тем исторический процесс в действительности протекает иначе. С течением времени в нем начинают действовать силы, которых сейчас мы еще не замечаем, а также силы, которым еще только предстоит возникнуть и которых предвидеть мы не можем. Вдобавок силы эти вступают друг с другом в сочетания и столкновения, столь же непредвидимые. В результате история движется не по прямой, а по кривой, заранее не вычислимой. Та жизнь, которую нам показывает Сирин, может настать, а может и не настать — и, вероятно, в таких формах, какие ему мерещатся, именно не настанет. Получается то, что некогда сказал Лев Толстой о Леониде Андрееве: он пугает, а мне не страшно. Точнее: мне, может быть, и страшно, но не так, не тем страхом, который мне предлагает Сирин. Следственно, его исторический прогноз прямой цели не достигает, и я не чувствую себя обязанным верить в грядущую историческую реальность его мира.
Другое дело — убедительность художественная. Как произведение чистой фантастики, не нуждающейся в строгом историческом обосновании, «Приглашение на казнь» очень сильно и убедительно просто потому, что целостно, что несколько первоначально возникших образов в нем с замечательною гармонией развиты в картину большого охвата. Вот это развитие образов и было, мне кажется, вторым, а по внутреннему напряжению даже и первейшим заданием Сирина. Полагаю, что в русской (а вероятно — в мировой) литературе есть только одно произведение, генетически схожее с «Приглашением на казнь»: это — гоголевский «Нос», в котором историки литературы напрасно ищут (и не находят) скрытый философический или моральный смысл и весь действительный смысл которого заключается в совершенно аморальной игре образов, игре образами. В «Приглашении на казнь» Сирин, как Гоголь в «Носе», дает не что иное, как ряд блистательных арабесок, возникающих из нескольких основных мотивов, основных тем и объединенных, в глубокой своей сущности, не единством «идейного» замысла, а лишь единством стиля.