Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, один-единственный негативный отзыв прежнего литературного союзника был, я думаю, куда болезненнее для Сирина, нежели ставшие уже привычными ламентации Адамовича и, тем более, укусы менее влиятельных критиков, чьи отзывы на роман были окрашены двойственным чувством завистливого восхищения и досады. «Вчитываясь в последние, самые своеобразные произведения Сирина, то любуясь его причудливым мастерством, то досадуя на него за его манерность, нелегко разгадать его замысел, распутать основную нить. Одно ясно, несмотря на все его ужимочки, несмотря на вычурность его письма, характернейшей особенностью миросозерцания Сирина-художника является его глубочайшая безнадежность <…>. Сатирический элемент у Сирина, большого мастера карикатуры, еще более оттеняет трагизм его основной темы» — так, практически слово в слово вторя Адамовичу, писал о «Приглашении на казнь» Ю. Иваск (Журнал содружества. 1936. № 1). Сергей Осокин (псевдоним В. Андреева) <см.> отозвался о «Приглашении на казнь» гораздо резче, высказав мнение о том, что роман, несмотря «на отдельные страницы, отдельные эпизоды, отдельные образы», лишен художественной целостности и производит впечатление необязательности и поверхностности.
Как неудачу расценил «Приглашение на казнь» и рецензент парижского журнала «Грань», высказавший курьезное предположение о том, что «темой нового романа В. Сирина является душевная болезнь» <см.>.
Насколько можно судить по косвенным замечаниям из воспоминаний современников, «Приглашение на казнь» не было понято и большинством рядовых читателей. Характерно недоверчиво-ироническое замечание, которое позволил себе Дон-Аминадо (А. П. Шполянский), вспоминая о реакции читателей на новый роман В. Сирина: «Культурные дамы запоем читали его „Приглашение на казнь“ и клялись со слезами на глазах, что все поняли и все постигли. А не верить слезам и клятвам — великий грех»[55].
К чести русской эмигрантской критики, ее восприятие «Приглашения на казнь» не сводилось к недоуменно-неприязненным отзывам, свидетельствующим о полном непонимании авторского замысла и нежелании выйти за рамки устоявшихся представлений о литературе. В качестве положительного противовеса подобным отзывам следует привести работы трех авторов. Во-первых, упомянем обзорную статью З. Шаховской «Мастер молодой русской литературы Владимир Набоков-Сирин», впервые опубликованную в брюссельском журнале «La Cité Chrétienne» (1937. Juillet): в ней «Приглашение на казнь» характеризовалось как «одно из наиболее значительных произведений нашего века», как «большая книга большого писателя, которой надлежит занять место среди шедевров мировой литературы»[56]. Во-вторых, укажем на программную статью В. Варшавского «О прозе „младших“ эмигрантских писателей», в которой проблематика «Приглашения на казнь» рассматривалась в контексте общих идейно-философских исканий молодой эмигрантской литературы: «Они [романы Сирина] изображают в каком-то обездушенном, необитаемом для живого существа виде все формы совместной людской жизни и рисуют страшное одиночество героя, не могущего приспособиться не только ни к какой социальной среде, но и ни к какому вообще общению с людьми. <…> сознание героя эмигрантской литературы невольно обращается внутрь самого себя, в надежде там, на самом дне, найти желанную радость. <…> И если ни одному эмигрантскому писателю не дано достигнуть „воды души“, дорыться до самой непостижимой разумом „нутри жизни“, то все-таки их обращенному в глубину самого себя сознанию, почти уже за краем умозрения, приоткрывается вид на простирающийся в каком-то неизвестном, не имеющем измерений пространстве огромный океан снов, музыки мечтаний, странных галлюцинаций. Элементы такого лирического визионерства <…> занимают важное место <…> в произведениях С. Шаршуна, В. Сирина, Г. Газданова и других молодых писателей» (СЗ. 1936. № 61. С. 412).
И, наконец, особо выделим рецензию П. Бицилли <см.> на отдельное издание «Приглашения на казнь»: посредством вдумчивого стилистического анализа и осмысления некоторых типично сиринских приемов и композиционных мотивов критик сумел уловить суть «руководящей идеи» романа, а затем прийти к важным обобщениям относительно идейно-философской доминанты всего творчества В. Сирина.
Завершая обзор критических работ, посвященных «Приглашению на казнь», отметим также статью В. Ходасевича «О Сирине» <см.>, основные положения которой с восторгом были восприняты западными набоковедами, получив статус Священного писания. «Сирин оказывается по преимуществу художником формы, писательского приема. <…> „Приглашение на казнь“ есть не что иное, как цепь арабесок, узоров, образов, подчиненных не идейному, а лишь стилистическому единству», — скажем честно, эти суждения (до сих пор считающиеся некоторыми западными набоковедами единственно верным ключом к набоковскому творчеству), как и вышеупомянутый отзыв о «Приглашении на казнь», свидетельствуют о том чувстве разочарования (или пресыщения), которое с середины тридцатых годов испытывал к Сирину В. Ходасевич — критик, последовательно отстаивавший идею содержательности искусства, утверждавший, что «прием не есть цель и не есть импульс творчества»[57], что «великие произведения литературы всегда многопланны или <…> политематичны» и «автор в них <…> разрешает не одно, а несколько заданий»[58].
Все вышесказанное позволяет нам сделать печальный вывод: к концу тридцатых годов (то есть в самый пик творческого развития писателя) Набоков все чаще оказывался перед глухой стеной непонимания, порой не находя поддержки даже у былых литературных союзников.
Георгий Адамович
Рец.: «Современные записки», книга 58
Только что вышедшая книга «Современных записок» открывается первыми главами нового романа Сирина — «Приглашение на казнь». Есть общий принцип, которому критик должен был бы следовать без всяких отступлений: не высказываться о вещи, не прочтя ее полностью. По отношению к Сирину правило это тем более обязательно, что нет (и, кажется, никогда в русской литературе не было) писателя, для которого вопросы композиции, построения, фабулы, действия, развития, вся вообще область «архитектоники», имели бы большее значение. Собственно говоря, в сцеплении фактов и положений, в причудливой и вместе с тем безошибочно-логической их игре и сказывается очевиднее всего необыкновенный дар Сирина. «Отчаяние» остается в этом смысле произведением, которому трудно найти что-либо равное, а «Приглашение на казнь», по-видимому, родственно этому роману; и вот извольте судить о нем по первым главам! Главное еще неизвестно, наверное неизвестно, ибо главное может у Сирина открыться только в целом, при возможности отойти в сторону и окинуть взглядом все повествование. Это черта, мало свойственная русской литературе, за исключением, пожалуй, Достоевского. Но у Достоевского композиционное напряжение, с его медленным нарастанием, с длительным, издалека идущим «крещендо», — совсем другого рода, и блестяще-холодному, трезво-вдохновенному, какому-то беспощадному выдумщику Сирину он слишком чужд, чтобы возможны были тут какие-либо сравнения. Признаюсь, «в порядке самокритики», что глубокая нерусскость Сирина меня смутила на первых порах, смущает, в сущности, и до сих пор, и, вероятно, именно она помешала мне полностью оценить его талант сразу, о чем я говорю теперь с сожалением, но без всякого желания упорствовать дальше в этом скептицизме, да и без ложного стыда. Не ошибаться в критических оценках невозможно, и единственная ошибка действительно непростительная — это нелепо-самолюбивое стремление какой бы то ни было ценой доказать, что все-таки ты, именно ты был прав и что-то особенное, скрытое от других, предвидел и что-то необыкновенно тонкое понял… «Отчаяние» нельзя было читать без восхищения. Правда, в восхищении этом было гораздо больше удивления, нежели наслаждения, — оттенок для Сирина крайне важный. Но в романе — лучшем, конечно, из всего, что Сирин написал, не исключая и «Защиты Лужина», — с каждой новой его главой становилось все яснее, что дар Сирина завязывать и развязывать какие-то необычайные тематические узлы в высшей степени органичен, что на границе бреда держаться ему по самой его природе свойственно, что за внешней назойливой «авантюрностью» его замыслов таится странное лунатическое жизнеощущение, которое ничего общего не имеет с надуманной беллетристической позой, с литературным жеманством. Помнится, о Гамсуне кто-то — чуть ли не Бальмонт — сказал лет тридцать пять тому назад, после «Пана»: «Он пишет так, как цветок растет». Приблизительно то же впечатление оставляет и Сирин — только, конечно, «цветок» это такой, которым можно любоваться, но который трудно полюбить. «Приглашение на казнь» по стилю и тону сильно напоминает «Отчаяние». Это рассказ о человеке, приговоренном к смертной казни, неизвестно еще за что. («Обвиненный в страшнейшем из преступлений, в гносеологической гнусности, столь редкой и неудобосказуемой, что приходится пользоваться обиняками вроде: непроницаемость, непрозрачность, препона…»). Преступника, мнимого или подлинного, зовут Цинциннатом. Он томится в камере, ждет своего последнего часа и предается размышлениям. Тема старая, десятки раз разработанная, — но, поверьте, Сирин-то разработал ее так, как никто никогда этого не делал! Нельзя сказать: лучше других или хуже других. Просто — иначе, по-своему. Цинциннат не разглагольствует о бренности человеческой жизни, о правах личности, о великом значении свободы, не протестует, не обращается сквозь стены тюрьмы к потомству. Он ведет все то же, единый, «отчаянный» сиринский монолог, бесчеловечный и мучительный. Написано «Приглашение на казнь» с обычным блеском, с тем блеском, который на первых порах тоже был доводом скорее против Сирина, чем «за», — по излишку литературного щегольства, по налету досаднейшего «шика» в резиново-гладкой отделке письма. Щегольство, «шик» остались. Но нельзя же требовать, чтобы художник, настолько оригинальный и сильный, учился писать у Пушкина или Толстого: он все равно ничему у них не выучился бы, он все равно не расстанется со своей словесной изысканностью, которая, по-видимому, тоже органична и отвечает его основным творческим настроениям. Как и в «Отчаянии», в «Приглашении на казнь» звучат нотки издевательские — причем трудно определить, к кому, собственно говоря, это издевательство обращено, к героям, к читателям или к самому себе? Думаю, что на каждого приходится отдельная его частица. Адвокат Цинцинната теряет, например, в тюрьме золотую запонку. «При этом он глазами так и рыскал по углам камеры. Видно было, что его огорчала потеря дорогой вещицы. Это видно было. Потеря вещицы огорчала его. Вещица была дорогая. Он был огорчен потерей вещицы…» Это восхитительно изображено — восхитительно по полноте и отчетливости оттенка, по своеобразию и остроумию его выражения. Но трудно не поморщиться, вопреки литературному восхищению! Какой дьявольский смешок! Не раскрыть ли другую книгу — проще, тяжелее, добрее, пусть даже чуть-чуть и серее? От «Приглашения на казнь» разителен переход к «Истории одного путешествия» Газданова. Мне кажется, кое в чем Сирин на Газданова повлиял, — хотя и не подлинный Сирин, не тот, каким мы видим его теперь, а скорее другой, пытавшийся найти какие-то пути к жизни, подружиться с ней, сговориться с ней, Сирин, написавший сравнительно бледный «Подвиг», и «Соглядатая», и занимательно-пустоватую «Камеру обскуру», все то вообще, что появилось между «Защитой Лужина» и «Отчаянием». Этот бегло-рассеянный, лирически-бытовой жанр Газданову близок, и он в нем, по-видимому, лучше себя чувствует, чем Сирин. Если автор «Приглашения» крупнее и, в особенности, резче как индивидуальность, то у Газданова есть достоинства особые, свои… Его слова дышат, пахнут, светятся: после Бунина не было, кажется, у нас писателя, в такой мере наделенного способностью передавать все видимое и ощутимое очарование мира, как он. Именно вслед за Сириным чтение Газданова — это настоящий отдых: все возвращается на свое место, мы больше не в тюрьме, не в сумасшедшем доме, не в безвоздушном пространстве, мы — среди обыкновенных людей, пред лицом «таинственной, прекрасной и печальной», как сказано где-то у Бунина, человеческой жизни <…>