— Глупый ты, парень.
— Почему это я глупый?
— Болтаешь много. Тебе думать некогда.
— Спим, братцы!
Но спать уже никто не хотел.
— Что такое любовь, если говорить по-настоящему? Поэзия!
— Я не поэт, — сказал Бобошко. — Я камни таскаю.
— Прав Бобошко! Мы сюда не романы крутить приехали, а строить!
— Для чего? — спросил голос сквозь кашель, и все притихли, потому что голос был неожиданный, немолодой. Снова вспыхнул фонарь в чьих-то руках, луч света направили на этот голос, и стало видно, как в кровати, поворочавшись, приподнялся лысый человек с круглой головой. И сказал просто:
— Все хорошее от любви, ребятки.
Изрек прямо, как поп.
— А гражданский пафос? — спросили его с издевкой.
Лысый приподнялся еще выше, фыркнул в пятне направленного на него света.
— Философы! Балбесы! Для чего вы будете дома строить? Чтобы люди жили в тепле и ругались на чем свет стоит? Или магазин? Чтобы тебя же в нем обвешивали? Тогда не стоит и городов городить. Не бросайтесь любовью, граждане!
— Комендант, а вы стихов не пишете? — ехидно спросил Бобошко.
Он, оказывается, уже знал, что этот лысый, поселившийся в их палатке, — комендант.
— Я для вас буду нужники ставить.
— Труд создал человека, как сказали Маркс и Энгельс, — съязвил Бобошко.
— У тебя и экскаватор есть, — беззлобно ответил комендант, — а ты еще с четверенек не поднялся.
Засмеялись и поддержали:
— Карл Маркс прав. И комендант прав.
— Если мы говорим… — бойко начал пискля, молчавший до сих пор, но его перебили:
— Нет, постойте! Интересно! Имеется в виду женщина или вообще любовь? Есть же любовь к родным, к родному месту даже…
— Или к коню. Чего вы ржете? Я серьезно, а они ржут!
— Комендант имеет в виду любовь к ближнему.
— Это уже религия.
— Не религия, а человеколюбие, балдюк.
— За что же вы его балдюком?
— Любя.
— Ну, человеколюбие — это я согласен. Просто — человеколюбие. При чем тут баба?
— А баба не человек?
— Сибиряк! Что молчишь? Что ты думаешь?
— Я думаю: если ты к женщине относишься как скот, чего от тебя ждать людям?
— Абстрактный гуманизм.
Еще кто-то поворочался в кровати, пробасил на всю палатку:
— Типичная отговорка для хама.
Кеша уточнил, заулыбавшись в темноте:
— Почему абстрактный? Я имею в виду нашу родную, социалистическую женщину.
Балагур жалобно крикнул:
— А где другую взять?
И совсем развеселился народ, разошелся.
— Послушайте, послушайте! Если мы говорим… — пробивался пискля, но на этот раз его перебил сам Махотко.
Махотко не любил философских споров: они надолго и без толку, а завтра — в котлован, первая стройка, но все же и он вставил свое слово:
— Хлопцы! Поэту полагается что-нибудь необычное и говорить, и совершать… А наш сибиряк — не поэт, а вернулся в город, где землетрясение! Из-за девушки вернулся. Это факт. Сибиряк! Как ее зовут? Слышишь?
Кеша не отвечал.
— Где ты? — спросил Махотко.
Луч света уперся в пустую кровать, и Махотко с досадливой бранью соскочил на пол, пробежал по палатке, развел в стороны боковушки входа. Дождь шумел, будто зарядил навечно.
— Ке-ша!
— Промокнет — вернется, — успокоил Бобошко без чувства вины. — Не растает. Гражданин не сахарный.
— Собрание считаю закрытым, — объявил Махотко. — Завтра в котлован.
— А мне так и не дали сказать! Вот послушайте! — обиделся пискля и осекся.
Теперь его перебил знакомый гул. Он неудержимо нарастал в подземной глубине. Все ближе, ближе. И опять завыли собаки. Съехав с места, застучали друг о друга кровати. Брякнули кружки, покатившись с полок.
«Рассказывая о землетрясениях в Лиссабоне, Сан-Франциско, Мессине и чилийской провинции Вальдивии в прошлых и нашем веках, французский писатель Пьер Руссо третьим злом после разрушений и пожаров называет грабителей, которые «в отличие от полиции и пожарных не теряли времени и видели в страшной катастрофе не кару господню, а удобный случай поживиться за счет других».
— Эй! — крикнул Кеша.
Темный ком слетел с балкона второго этажа и плюхнулся на мокрый тротуар. От стены дома тут же отделилась фигура, но шагнула не к узлу, а к Кеше, сказала, приложив палец к губам:
— Тсс… — и погрозила кулаком.
— Сволочи! — удивился Кеша. — Вы что?
— Тихо!
Человек был рослый, темнота и дождь мешали рассмотреть его лицо. С Кешей разговаривал он без раздражения и страха. И эта обычность голоса, и то, что он видел за недавние дни, и поиски Мастуры, и глупое предательство Бобошко, все вместе вдруг вызвало у Кеши приступ ярости:
— Бандюги!
Нож! Кеша попятился невольно, но сзади сказали:
— Не бежать!
Сзади к нему приближался второй, с куском железной трубы в руке. Вероятно, он прозевал Кешу, а может быть, подумал, что парень сам тащит неизвестно чьи пожитки и пройдет себе мимо. А он не прошел… Отскочив, Кеша прижался к стене под балконом, с которого слетел тюк. И тут же услышал, как пониже груди, в солнечное сплетение, надавило больно острие ножа и первый голос сказал:
— Постоишь так, пока мы не уйдем. Понял, молодец?
Парень с трубой, приблизясь, нашел ладонью его лицо и стал мять, елозя пальцами по колючим щекам.
— Хочешь побриться — береги башку.
Он оторвал от Кешиной рубашки большой кусок, и Кеша понял, что сейчас ему вдавят в рот кляп и, наверное, свяжут, чтобы совсем обезопасить. Старший, отойдя, поднял узел, просвистел строку из безобидной песенки, и сейчас же с балкона свесилась веревка.
Пока совали в рот тряпку, Кеша сообразил: по веревке третий спустится. Дом-то был целый, и жильцы, уходя ночевать во двор, в палатки, двери, должно быть, запирали, а балконы оставляли открытыми… И не воровали, хотя город жил нараспашку.
И еще Кеша вспомнил, как ходил с дедом на рысь и однажды бил в нее с шага, потому что раненая рысь до последнего момента бросается на человека, а не бежит. Бить! Он ударил парня ногой в живот, сшиб и со всей силой, какая ему была отпущена, дернул за веревку, пока наверху, над головой, еще не перестал постукивать крюк, цепляемый, как видно, за балконные прутья. Сдавленный вопль раздался оттуда, — вероятно, крюк ободрал руки тому, третьему. Железо ударилось об асфальт.
Старший бросился к крюку, отшвырнул узел, но не успел, Кеша вырвал его из-под самых ног грабителя и, отпрыгнув от стены, стал крутить крюком на веревке вокруг себя. Крюк свистел и ухал в воздухе, никого не подпуская. Выдернув кляп изо рта, Кеша кричал во весь голос:
— Махотко! Бобошко!
Знал, что до них не докричаться…
Он забыл про трубу. Труба, брошенная низом, ударила его по ногам, и он упал, а труба полетела дальше, задевая за асфальт тротуара и звеня.
И сейчас же как в ознобе затряслась земля, загромыхало. Город враз проснулся. За домом, где мокли палатки, послышались голоса. Сейчас могут появиться люди… Толчок был посильней недавних, но и он миновал, земля затихла, стал снова слышен шорох дождя…
Грабители тоже опомнились и пустились наутек. Кеша схватил за ногу одного, пробегавшего мимо, и стал бить его и кататься с ним по асфальту и снова бить куда попало, до едких слез на своих глазах, будто этот тип был виноват во всех бедах на свете. Теперь Кеша кричал ему:
— Не побреешься, ворюга!
Когда его окружили люди в пижамах, халатах и накинутых на майки плащах, парень уже вырвался, оба грабителя пропали, а голоногий мужчина в трусах и пиджаке, светя на Кешу фонарем, сказал:
— С балкона сиганул? Нахапал?
И хотел ткнуть Кешу ногой, но он засмеялся.
— Не я. Тот в квартире.
Он смеялся, потому что на этот раз землетрясение случилось вовремя, потому что узел лежал на тротуаре, а в квартиру пошли толпой за тем, который не успел смыться, остался наверху без веревки.
Ноги зверски болели, особенно та, по которой ударили трубой. Женщина с блестящей головой, в бигуди, наклонилась над Кешей:
— Тебя избили?
На улицу вывели парнишку, прятавшего глаза, совсем юнца. Шустрая старушка приткнулась к нему вплотную, чтобы разглядеть, охнула:
— Откуда ты? Из другого города, что ли?
Женщина в бигуди помогла Кеше встать и сказала:
— А тебя в газету надо!
Но мужчина с фонарем вмешался:
— В милицию их надо. Обоих. Там разберутся. Чемоданчик-то чей?
— Мой.
— Айда.
Потом он сидел на скамейке под дождем, совсем один. Увидела бы Мастура в газете его портрет и нашла… И что? Глуп ты, Кеша. На фанерке написал: «Наяринск», нес над собой, может, и в кино попал. Ну, увидит… И что? Скорей уезжать надо, вот что.
«Ты ее ищешь, а она тебя даже не вспоминает…»
Вот же наваждение какое… Опять ему видится, как она бежит под гору, за бурным потоком, переходящим в свет. В тот день все было из света. Был свет неба, свет травы и свет воды…