стали раздирать на части со всех сторон ее безжалостные соседи, и после, когда случился бесславный немецкий протекторат, новая война и новое освобождение.
Обсерваторию Йозеф Ян передал чешскому государству еще в двадцать восьмом году к десятилетию республики, а сам умер в глубокой старости в сентябре сорок пятого, получив незадолго до этого очень опечалившее и ускорившее его кончину короткое письмо, написанное на эсперанто. С этим письмом его и нашли в звездарне, и с ним же похоронили.
…Я сижу в старом судетском доме, читаю эту романтическую историю и представляю себе долгую, полнокровную, прекрасную человеческую жизнь и думаю о братьях. Они могут ссориться и мириться, могут соперничать, а могут уступать друг другу и даже жить один вместо другого. Братская любовь совершенна. Гляжу за окно, где, подсвеченная луной и звездами, таинственно светится церковь, а рядом с ней старая колокольня, тоже похожая на обсерваторию. Прежде я об этом не думал, но этой ночью понимаю совершенно точно.
У Яна Неруды в стихах были лягушки, которым старая мудрая жаба рассказывала о том, как устроена Вселенная, а они спрашивали, есть ли на других планетах такие же создания, как они. Йозеф Ян даже установил в Ондржеёве маленький памятник лягушке, которая смотрит в звездное небо и мечтает о братьях и сестрах по кваканью. Я думаю про большого Юру, про Петю Павлика, Катю, про нашу хрупкую планету, что с бешеной скоростью несется и чудом не сваливается с орбиты в безжизненном пространстве, про созвездия, галактики, туманности, про Млечный Путь, и мне кажется, что именно тогда я как-то особенно остро начинаю чувствовать и любить Чехию.
Съест КПСС
Заварушка у вас какая-то. Горбачева арестовали, на улице танки.
Это сказал проводник в поезде, на котором мы возвращались после сплава в Москву. Сказал равнодушно, на ходу, но мне сразу все стало понятно.
За окном тянулась Карелия с ее большими озерами, ламбушками, с болотами и лесами, мы тряслись в грязном летнем поезде с трехзначным номером, который шел нарочито медленно, стоял у каждого столба, и я сообразил: это делают специально и в Москву никого не пускают, как во время Олимпиады. Тоскливо смотрел в окно, слушал стук ленивых колес и скрип тормозов и думал о том, что все вернется: парткомы, лозунги, цензура, политинформации, ленинские зачеты, овощебазы, картошка, субботники, первомайские и седьмоноябрьские демонстрации, куда нас опять всех станут загонять, как скотину. И молчаливые люди в душном вагоне, которым ни до чего не было дела, словно подтверждали мои догадки. Они не протестовали, не скорбели, не возмущались, но, впрочем, и не ликовали, не поддерживали. Радости, облегчения от того, что кончилось это мутное, смутное время, я тоже ни у кого не подмечал. Просто общий вагон – в плацкартный билетов не было, – просто запах человечины, просто телеграфные столбы, полустанки, станции, где продавали бруснику, чернику, грибы и вяленую рыбу, и никому ни до чего дела не было: в хлев так в хлев, не привыкать.
В Медвежьей Горе я выскочил на платформу, бросился к киоску и купил «Советскую Россию» – любимую газету дядюшки после того, как та опубликовала Нину Андрееву и мы спорили с ним и орали на всю Купавну, выясняя, у кого какие принципы и можно ли ими поступаться. А придется ли орать теперь, подумал я мельком, или глотку заткнут сразу же?
«В связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем обязанностей Президента СССР… в целях преодоления глубокого и всестороннего кризиса… навстречу требованиям о необходимости решительных мер по предотвращению сползания общества к национальной катастрофе…»
Я хорошо помню свои тогдашние чувства. Как я перевернул страницу. Телеграммы в номер, поддержка решительных мер… Первый секретарь компартии Украины, член ЦК КПСС товарищ Кравчук поддержал введение чрезвычайного положения на территории республики… Туфта, всё туфта. Но при этом нетрудно догадаться, что сейчас происходит в моем городе. Он похож на притихший школьный класс, куда вошел директор и хулиганы и двоечники вжались в парты, а ябедники и доносчики выстроились в очередь к начальству.
Потом, когда мы подъезжали к Лодейному Полю, кто-то сказал, что в Москве комендантский час. Пассажиры заволновались, поезд приходил рано утром, и никто не понимал, как себя вести, а я в тот момент почувствовал, что это конец. Я слишком хорошо знал своих сограждан. Они испугаются, попрячутся по домам, снова станут сидеть на кухнях, пить втихаря водку, ругать власть, слушать сквозь шумы и помехи Би-би-си и рассказывать анекдоты про вождей, а единственный шанс переменить историю профукают.
Я почувствовал это на себе: это я не выйду, я испугаюсь. А Катя была беспечна и даже пыталась меня утешить: ну ничего, как-нибудь проживем. Не в этот раз, так в другой. Да и из-за чего вообще так убиваться? Она не говорила этого прямо, но подразумевала. Надобно вам заметить, отец Иржи, что в отличие от меня сама Катерина против советской власти ничего в ту пору не имела. Она, конечно, сейчас в этом ни разу не признается, и если сегодня ее послушать, то ничего более ужасного, чем советское рабство, ее витчизна не переживала за все века своего подневольного существования, но на самом деле у подлинной Кати Фуфаевой не было того детского, подросткового отвращения, которое я вынес из школы и к пионерству, и к комсомолу, и к общественной работе – ко всему, чем меня мучили, унижали, принуждали и пичкали все мои школьные, а затем и первые университетские годы. Для нее же все это не просто не было насилием, но приносило радость. Ее детство в Припяти было веселым, счастливым и вольным. И дело не только в том, что у них было хорошее снабжение и высокие зарплаты, – там был другой воздух, иные отношения между людьми, так что если советский проект в каких-то точках огромной страны удался, то одной из них была Катина Припять. Не украинка, не русская, а хорошая, искренняя советская девочка – вот кем была в ту пору сегодняшняя бандеровка, и я знаю, батюшка, кто сделал несчастной ее саму, ее страну, меня и нашу общую родину.
Делаю паузу и жду, что отец Иржи спросит: кто? – но он ничего не говорит, и по его лицу трудно понять, что он обо всем этом думает. Или он меня не слушает? Ему неинтересно? Да нет, вроде слушает. Он ведь тоже пережил социализм, советскую власть или как она тут называлась. Тоже наверняка был чехословацким пионером и комсомольцем и носил галстук.