В мятущейся светотени знакомые лица ребят казались странными и чужими. Когда кто-нибудь подбрасывал хворост, пламя оживало, вспыхивало, озаряя ближний лес, окружавший Дальнюю поляну темной зубчатой стеной. Иногда между деревьями возникали чьи-то светящиеся глаза. Мигая, они смотрели на огонь, потом исчезали, чтобы появиться в другом месте.
– Может, Альма? – предположил я.
– Ее же усыпили! – грустно покачал рыжей головой Лемешев.
– А если проснулась?
– Так не бывает.
– Почему не бывает? – возразил я. – «Когда спящий проснется» читал?
– Читал… Но Грехэма усыпили как человека, а Альму как собаку… вздохнул Пашка. – Дошло?
– Дошло… Как там сейчас наш Козел? Мучится, наверное, в Москве?..
– Ясен хрен: мучится. И ты бы мучился.
– Зря он сбежал.
– Я бы тоже не выдержал, когда на тебя все как на врага народа смотрят и «темной» грозят… – Мой друг кивнул на тиранозавра, который даже на пляшущий огонь глядел исподлобья, как на жертву.
– Но ведь Вовка же нечаянно… – возразил я.
– За нечаянно – бьют отчаянно! – твердо ответил Лемешев. – Кончай, Шаляпин, нюни разводить! Думаешь, мне Вовку не жалко? Жалко! Как вспомню его мамашу… Жуть!
– Это точно! Если узнает правду, ему – копец!
Пламя снова выстрелило снопом искр, похожих на красные учительские отметки. Крошечные двойки, тройки, четверки, пятерки, единицы метнулись в небо и смешались со звездами. Вот это костер так костер! Настоящий. Взрослый! Для младших отрядов напоследок тоже, конечно, разводят огонь – без этого никак нельзя, традиция, но только делается это на Ближней поляне и костерок такой крошечный – перепрыгнуть можно. А чтобы подбросить веточку-другую или, скажем, шишку, надо спросить разрешение. Будучи безгалстучной мелюзгой, я тоже водил хороводы вокруг такого потрескивающего недоразумения, словно вокруг елочки, и с завистливым восторгом, задрав голову, смотрел, как вдали, над Большой поляной, вздымается столб настоящего пламени, освещая полнеба. Я мечтал поскорее вырасти, – и вот сижу теперь вместе с моим другом Лемешевым возле великолепного пекла, без спросу подкидываю хворост, наслаждаясь мятущимся огнем. Кроме того, на длинных прутьях мы жарим черный хлеб, принесенный с ужина, дальние ломти почти сразу выгибаются, превращаясь в горелые сухари, и мы отдаем их нашему отрядному толстяку Севе Старикову по прозвищу Жиртрест. В каждом коллективе есть свой «жиртрест», но наш всех пузатее. Благодаря ему средний вес пионера у нас в отряде самый высокий.
Наш вожатый Николай Голуб – известный лагерный остряк, шутя зовет Севу «блокадником». Но сам Коля теряет всякое чувство юмора, если кто-то его фамилию произносит с мягким знаком, он злится, настойчиво поправляет, а пионер за такую вольность может запросто схлопотать «пенальти». Голуб всегда в движении, куда-то мчится, а когда стоит на месте, все равно будто пританцовывает на своих коротких ножках, которые как-то не вяжутся с его кряжистым торсом. Коля еще только заканчивает институт, а волосы спереди у него уже поредели. Башашкин утверждает, что мужчины чаще всего теряют шевелюры на чужих подушках. Голуб носит в заднем кармане техасов круглое зеркальце в пластмассовой окантовке, иногда достает его, рассматривает свой чуб и огорчается.
Сейчас наш неугомонный вожатый заметался, озабоченный тишиной. Взрослые считают: если пионеры у костра не поют, значит, мероприятие явно не задалось. Дети обязаны есть, спать и петь. А ведь всего десять минут назад мы старательно орали под баян:
Взвейтесь кострами, синие ночи,Мы пионеры, дети рабочих.Близится эра светлых годов.Клич пионеров – «Всегда будь готов!»
Чем им не нравится молчание? Человек имеет право хоть иногда посидеть с закрытым ртом. Под песни трудно думать. Мой дядя Юра, по прозвищу Башашкин, – военный барабанщик, он играет на парадах, а после службы халтурит в ресторанах и однажды рассказал мне про удивительный случай в «Метрополе». Мужик, приехавший с Севера, сидел за столиком мрачный, заказывал водку и черную икру с черным хлебом, а время от времени подзывал руководителя оркестра Тевлина, давал ему пять рублей – огромные деньги – и просил десять минут ничего не играть. Это взбесило грузин, гулявших под пальмами, они тоже кликнули Тевлина, швырнули ему «красненькую» и потребовали: «Сулико!» Тогда северянин, в свою очередь, подманил руководителя и дал ему пятнадцать рублей. Кавказцы отстегнули двадцать. Он в ответ – четвертную… Так продолжалось довольно долго, и, как ни странно, деньги кончились у грузин. Сначала они хотели зарезать мужика, как собаку, но поскольку кинжалы остались дома, в горах, потребовали к себе сперва мэтра, а потом и милиционера, который явился, проверил у всех документы, выслушал обе стороны, удивившись словам хмурого, мол, музыка мешает ему думать о своей пропащей жизни.
– Сколько, гражданин, вам требуется времени, чтобы обдумать свою пропащую жизнь?
– Десять минут.
– Уложитесь?
– Постараюсь.
– Потом не будете препятствовать работе оркестра?
– Не буду.
– Точно?
– Век воли не видать!
– Тогда так, – распорядился милиционер, – десять минут полная тишина. Гражданин будет думать. Бесплатно! – Он строго глянул на Тевлина.
– Обижаете, – смутился тот.
– Потом делайте, что хотите.
И в самом деле, некоторое время в большом зале ресторана царила полная тишина, никто даже не чокался и не звенел столовыми приборами, официанты принимали заказы шепотом. Потом все, конечно, пошло своим чередом, грянула музыка, тосты, но зато к северянину, зауважав, подсела дорогая дама в норковой горжетке.
– А я в тот вечер, – подытожил Башашкин, – заработал столько, что купил твоей тетке импортные лодочки на гвоздиках!
– Ты о чем думаешь? – спросил меня Лемешев.
– О том, что такое горжетка.
– Врешь!
– Вру, – легко согласился я. – Об Ыне я думаю, о чем же еще?
– Свистишь! – Он хитро покосился на Ирму. – Знаю я, о чем ты думаешь, несчастный!
– Ну вот еще!
– Придумал новый подвиг?
– Нет еще…
– Смотри, все ждут! Ты сегодня подлинней историю заведи! Сегодня ночью спать нельзя! Или мы – их, или они – нас!
– Не учи ученого! Съешь, сам знаешь чего! – фыркнул я, исподтишка посмотрев на Ирму.
– Не отвлекайся, – перехватил мой взгляд Пашка. – Придумывай подвиг!
Ирма Комолова, самая красивая девочка нашего, третьего отряда, сидит от нас наискосок. Она чем-то похожа на Шуру Казакову, мою одноклассницу, которую Тимофеич зовет моей зазнобой. Так и спрашивает иногда:
– Ты чего нос повесил? Двойку получил или опять твоя зазноба финтит?
Дурацкий вопрос: почему-отчего, по какому случаю… Что она, футболистка, чтобы финтить? Не люблю, когда лезут в душу. Во-первых, мне не нравится само слово «зазноба»: напоминает «занозу». А во-вторых, разве человек не может погрустить просто так – для собственного удовольствия? Про Шуру я в третьем классе по секрету, в минуту глупой откровенности рассказал Лиде, и она, мать называется, почти сразу же проболталась сначала тете Вале, а потом и отцу. Башашкин правильно говорит: секреты и башли у женщин долго не задерживаются. Почему музыканты деньги называют башлями, от какого корня – не понятно. А вот зазноба – понятно: от слова «знобить». Но меня при виде Шуры вовсе не знобит, разве что сердце бьется чуть быстрее обычного.
2. Ирма
Ирма редко улыбается, я