— Значит, он не должен нас увидеть!
Гортензия в ужасе закрывает рот рукой.
— Ваше величество, вы себе представить не можете, на что он способен! Моя мать… Он же с ней без предупреждения развелся! Тринадцать лет она его всеми силами поддерживала, и вдруг в один день… — Гортензия разводит руками. — Даже приказал Жаку-Луи Давиду закрасить ее на картине «Раздача орлов», и чтобы во всем дворце Тюильри убрали ее монограмму. Оставил ей Мальмезон — ее дворец в двенадцати километрах от Парижа. А как только приехали вы, отослал еще дальше. — Гортензия качает головой. — Если уж он против кого настроен…
— И куда она уехала?
На глаза Гортензии наворачиваются слезы.
— А вы знаете, что принц Фридрих-Луи Мекленбург-Стрелицкий просил ее руки, а она его отвергла из боязни расстаться с Францией? Все слала Наполеону письма, умоляла вернуться, но получила их все обратно без ответа.
— Я не знала, — шепчу я.
— В первый раз, когда он ее выпроваживал, — продолжает Гортензия, — то ссылался на вашу просьбу.
— Никогда я его ни о чем таком не просила!
— Я знаю. Но он божился, что вы ревнуете; что вы слышали о ее красоте и боитесь, что она станет искушать своими чарами вашего новоиспеченного мужа.
Так. Сначала он наказывал ее за бездетность, теперь — за то, чем она действительно может гордиться, — за красоту. Какая у нас все-таки странная дружба, думаю я. Дружба между дочерью первой императрицы и второй женой императора.
— Спасибо, что рассказала мне, — тихо говорю я. — Мне очень жаль.
Уголком шали они вытирает глаза.
— Не вы — так была бы другая. А ее так или иначе бы выслали.
В этот жаркий день я смотрю на Гортензию, на тугие локоны, в идеальном порядке обрамляющие ее лицо, и думаю, что если и писать когда ее портрет, то вот такой. В саду, среди белых роз и блестящих ветвей мирта. Мне кажется несправедливым, что она так мало видела в жизни счастья. Я кладу ладонь на ее руку и успокаиваю:
— Все будет хорошо.
— Вот и граф де Флао мне так говорит, — шепчет она.
Я перехватываю взгляд Гортензии и понимаю, о чем она. Каких-то четыре месяца назад это было бы для меня неслыханным делом. Но при этом дворе меня уже больше ничто не удивляет.
— А как же твой муж?
— Ну… до тех пор, пока мы соблюдаем приличия…
— А при дворе не разболтают?
— Здесь у всех свои секреты, — серьезным тоном заявляет она. — Распускать сплетни ни в чьих интересах.
Я думаю об Адаме, приезжающем из Вены, и, хотя сердце у меня разрывается от любви, я знаю, что он для меня потерян. Я никогда не смогу иметь роман на стороне. Я императрица Франции. И люблю я своего мужа или нет — это никак не должно отражаться на моем поведении. Королева должна служить нравственным образцом для своей страны, всегда показывать на север, и всегда уверенно.
Но я смотрю на Гортензию и впервые в жизни понимаю, что значит черная зависть.
— И тебя не волнует, что ты замужем за Бонапартом, а спишь с Флао?
Щеки у Гортензии вспыхивают.
— Волнует. Но я его люблю, что ж поделаешь? — Она отводит глаза. — И он так добр ко мне. И детей моих он любит. — В ее глазах появляется блеск. — Они ему как родные сыновья.
Как Адам станет относиться к детям, которых я рожу Наполеону? Будет ли он с ними ласков? Или станет ревновать? А может, он вообще больше не захочет меня видеть. Это было бы очень разумным решением.
— Он высокий, даже выше вас. У него необыкновенные темные глаза. Он пишет стихи и играет на пианофорте. Он редко бывает при дворе, но на балу у Полины во дворце Нейи он был.
Я вспоминаю тот вечер. Что-то не припомню мужчину, который подходил бы под это описание. Наверное, его мне не представляли. Мне так о многом хочется ее расспросить: как они познакомились, где они проводят время, когда бывают вместе. Но в тот момент, когда я наклоняюсь к Гортензии, чтобы шепотом начать свои расспросы, появляется какая-то тень.
Я прикрываю глаза ладонью и поднимаю голову: да это камергер Полины! Он весь в белом, от раздувающейся на ветру шелковой сорочки до жокейских бридж. Кажется, что июльская жара совсем не влияет на него.
— Ваша светлость. — Он тепло улыбается Гортензии, затем поворачивается ко мне. — Ваше величество! Император ждет вас обеих у себя в кабинете. Он собирается сделать какое-то важное заявление, для чего вызвал всю родню.
Я смотрю на Гортензию.
— А больше он ничего не сказал? — спрашивает она.
— Только то, что его мать и братья с сестрами должны быть там.
Сердце у меня в груди начинает бешено колотиться. Гортензия быстро поднимается и подает мне руку. После этого мы втроем идем через сад ко дворцу.
— Это, наверное, как-то связано со мной, — тревожится Гортензия. Мы с ней дружно раскрываем зонтики. — Он все еще зол на меня за то, что не сумела убедить Луи собрать армию в Голландии. Может, даже и титула меня лишит.
Однако когда мы подходим к кабинету Наполеона, то застаем императора весело смеющимся с Полиной и королевой-матерью.
— Мария-Луиза! — восклицает он при виде меня, и сразу ясно, что причина для общего сбора какая-то радостная. — Поль, не прикроешь двери?
Я оглядываю кабинет, отделанный красным с золотом и обставленный креслами в тех же тонах. Скольких королей видывали эти стены? Моего дядю Людовика Шестнадцатого уж точно. Подозреваю, в этой комнате укрывались от придворной суеты многие французские правители.
— Пожалуйста, рассаживайтесь, — командует Наполеон, и дамы устраиваются на диванах и креслах, в то время как мужчины продолжают тесной кучкой стоять вокруг императорского стола. Здесь Меневаль и Поль, несколько министров и, наконец, самые важные из наполеоновских советников. — В порядке подготовки к скорой беременности, — начинает он, — я принял решение относительно моего наследника на троне.
Полина с Каролиной переглядываются, а королева-мать пристально смотрит на меня. Пока что мне мало доводилось общаться с матерью Наполеона. Одета она почти вся в черное, и лишь толстая нитка жемчуга на стройной шее оживляет ее лицо.
Она женщина суровая. Даже без этих острых скул и волевого подбородка ее ни с кем не спутаешь. Но она ни во что не вмешивается, и, как говорит Гортензия, ее можно не опасаться. Единственное, что ее волнует, — это Наполеон: его здоровье, его счастье, его нескончаемые успехи.
— Как только императрица забеременеет, — продолжает Наполеон, — наш ребенок будет объявлен Римским королем либо Венецианской принцессой.
Советники Наполеона поворачиваются ко мне, но я лишаюсь дара речи. Полина же восклицает: