сказанное, бросил мне: — Балбес!
Потом подошел к окну и стал смотреть на улицу. Когда он снова вернулся к столу, то выглядел уже спокойнее, меньше жестикулировал и говорил почти равнодушным тоном. Но вскоре я заметил, что он только делает вид, а на самом деле все еще борется с гневом, который вот-вот вырвется наружу. Он стал расспрашивать про свою семью, и я рассказал ему понемногу о каждом его родственнике, но лишь вкратце, потому что он все время прерывал меня какими-то посторонними, не относящимися к делу вопросами, как будто подробности были для него неважны. Под конец он спросил, не могу ли я сказать ему, в какой мере я подружился с Эвой. Я ответил уклончиво, не зная, что он имеет в виду, задавая этот вопрос. — Я уважаю ее. Но как-то более близко с ней не знаком. Она серьезная, но умеет быть и веселой. С ней можно говорить о чем угодно.
Его настроение сразу же заметно изменилось. Весь его гнев будто рассеялся. Даже дураку было ясно, что Эва интересует его больше, чем все другие родные. Он позволил мне продолжить рассказ, и когда я отметил, что Эва отличается самостоятельностью и трезвым взглядом на вещи, согласился со мной. Постепенно из этого возник радостный разговор, в котором ни один из нас не пытался скрыть, что каждое слово о ней нам дорого, что любую мелочь, касающуюся Эвы, лучше упомянуть два раза, чем забыть о ней. Это была словно какая-то игра, в которой два человека делятся или одаривают друг друга словами. Он снова, как много раз прежде, вспоминал годы учебы в семинарии, куда Эва, хотя и была тогда еще ребенком, приходила его навещать. Я знал все это уже так хорошо, будто сам там был. Но невольно, и не стоит даже сомневаться в том, насколько естественно, закралась мысль, что пережитое им, особенно его отношение к Эве, которое наверняка более прочно и долговечно, чем мое, все-таки невозможно сравнивать с тем, что происходит сейчас между Эвой и мной, что между нами было и еще будет, если Эва после того, как я с ней переспал, не начала или не начнет мною пренебрегать; рано или поздно она поймет, что этим я что-то испортил и сломал. Или я ошибаюсь? Изменится отношение Эвы к Йожо и мое отношение к Йожо, а значит, наверняка должно измениться и отношение Йожо к Эве…
Немного погодя, я пошел за ним в сад.
— Йожо, извини за то, что я сюда пришел, но, хотя мы сейчас так хорошо с тобой поговорили, мне все время кажется, что ты на меня сердишься. Только я никак не пойму, чем я тебя обидел. Скажи, где я сделал ошибку.
Он взглянул на меня. — О чем это ты говоришь?
— Все-таки мне кажется, что ты на меня сердишься.
— Почему?
— Я не знаю. Но если ты тоже не знаешь, почему тогда ушел?
— Я хотел немного подумать.
— Ты мог бы и в комнате подумать, я не стал бы тебе мешать.
— Ты прав. Наверное, мне захотелось побыть одному.
— Ну, если так, извини!
— Не за что извиняться! Скорее мне следовало бы сказать это. Я, наверное, просто хотел прогуляться один.
— Извини меня, Йожо!
— И ты меня извини!..
Мне показалось, он хочет, чтобы я оставил его в покое. Но уходить мне не хотелось. — Знаешь, Йожо, я хотел бы еще немного с тобой поговорить. У меня масса дел, и эта несчастная дипломная работа, а еще я хотел и французский немного подучить, хотя, кажется, к языкам у меня нет способностей. Но я собирался сказать то, что тебе, может, и неинтересно: Эва мне нравится!
Он улыбнулся и прямо посмотрел мне в глаза: — В самом деле? Это хорошо! Только раньше ты все время рассказывал про Иренку.
— Да, правда. Но сейчас дело обстоит именно так.
— Ну, значит все в порядке. Зачем ты мне об этом говоришь?
— Йожо, скоро Пасха. Я бы съездил домой. Не хочешь со мной поехать?
— Нет, не могу.
— А почему нет? Ведь мы и тут живем с тобой вместе. А мой отец — человек неплохой. И мама тоже неплохая. Я был бы рад, если бы ты тоже познакомился с моей семьей. Господи, да знаешь, сколько всего мог бы рассказать тебе мой отец и сколько — мама?
— Нет, на самом деле не могу. Я тебе благодарен, но не могу.
— Ведь, может, и я вовсе не такой уж безбожник. Я только неверующий, но люблю словацкий язык, а еще больше — историю, хотел бы учить детей. Как было бы чудесно, если бы действительно в моей жизни так сложилось: учить, объяснять им, как важно иногда прийти домой, попробовать хотя бы в праздники разрисовать яйцо или взять в руки веточку, где уже набухают почки или сыплется желтая пыльца. Может быть, это кажется тебе глупым, Йожо, но именно так я хотел бы учить их истории. Ведь у истории тоже есть свои почки. Работа учителя кажется мне самой замечательной. Даже снится иногда, что я кого-то учу, что передо мной красивые парты, и сам я хожу вдоль парт, за которыми сидят ученики, а иногда с радостью вижу и себя среди них. Но временами мне уже заранее становится тоскливо среди учеников, и я даже во сне прячусь от них со своей тоской.
— Ты что, с ума сошел?
— Нет, не сошел. Ну, пожалуйста, поедем со мной на Пасху! Знаешь, как обрадуется тебе моя мама? Почему ты не можешь поехать со мной? Поедем, поможешь моей маме разрисовывать пасхальные яички!
— В самом деле, не могу.
Выглядело все так, будто между нами полный порядок. Время от времени мне казалось, что Йожо продолжает что-то в себе сдерживать, и только маскирует это со свойственной ему непосредственностью.
Я собирался домой. И снова повторял, что он, если захочет, может поехать со мной, хотя знал, что он откажется. Я не слишком его уговаривал, поскольку все равно это было бы впустую. А потому просто пообещал привезти ему что-нибудь из дому.
— Тебе не стоит из-за меня так беспокоиться, — заметил он.
Я собрался было уже с ним попрощаться, но показалось, будто он хотел сказать мне что-то еще, но почему-то оборвал свою мысль где-то посередине.
— Хочешь что-нибудь передать? Если бы тебе захотелось…
Его реакция была мгновенной: — И не вздумай снова ехать в Бруски.
— Ты просто как маленький! Неужели подозреваешь меня… И что тебе, собственно, не