Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более интригующий вопрос — почему, собственно, вставать лучше, чем не вставать. В философском плане это, конечно, вариант проблемы быть или не быть. Один из парадоксальных ответов: лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Звучит убедительно — не только потому, что мы смолоду затвердили слова испанской коммунистки (восходящие, как минимум, к Периклу), но и потому, что в них есть глубокий витальный смысл. Стоять на ногах значит жить полной мерой, преодолевая закон земного тяготения, а стоять на коленях, сидеть, лежать — значит прозябать, в сущности, не жить, возвращаться в прах.
В своих «Опытах», в главе «Против безделья», Монтень пишет:
Император Веспасиан, страдая болезнью, которая и явилась причиною его смерти, не переставал выражать настойчивое желание, чтобы его осведомляли о состоянии государства. Больше того, даже лежа в постели, он непрерывно занимался наиболее значительными делами, и когда его врач, попеняв ему за это, заметил, что такие вещи губительны для здоровья, он бросил ему в ответ: «Император должен умирать стоя». Вот изречение, по-моему, воистину замечательное и достойное великого государя! Позднее, при подобных же обстоятельствах, оно было повторено императором Адрианом.
В другом эссе, «Об опыте», Монтень обнажает сокровенно эротический — эрекционный — смысл вертикальности. Отдавая себе отчет в наступлении старости, он признается:
Без тягостного для себя ощущения я не могу ни засыпать среди дня, ни есть что-нибудь в неустановленные для трапез часы <...>, ни ложиться спать раньше, чем пройдет по крайне мере три часа после ужина, ни делать детей иначе как только перед сном и только лежа < ... > ни пить... неразбавленное вино, ни оставаться долгое время с непокрытой головой... (перевод Н. Рыковой; курсив мой. — А. Ж .).
Переводчица целомудренно смазывает контуры отныне недоступной для автора позы с ее удвоенной вертикалью: в оригинале сказано: ne puis... ny faire des enfans, qu’avant le sommeil, ny les faire debout, «не могу... ни делать детей, кроме как перед сном, ни делать их стоя» [19] . Значит ли это лежа, сидя, на коленях или как еще, Монтень не уточняет. При всей обезоруживающей откровенности [20] , «Опыты» — не «Камасутра».
Я тоже не стану углубляться в теорию сексуальной акробатики, а лучше скажу пару невинных слов в защиту горизонтали. Пушкин (и вслед за ним Годунов-Чердынцев) писал стихи как раз в кровати, то есть полулежа. Если нужны эротические параллели, пожалуйста: герой обожаемых им «Опасных связей» Вальмон пишет письмо одной из своих любовниц в постели, на спине другой. Царствует, лежа на боку.
А вот фотопортреты современных поэтов (да и прозаиков), украшающие обложки их книг и посвящаемые им журнальные страницы, как правило, представляют даже самых заведомо штатских из них во весь их мужественный рост, часто с походной сумкой через плечо (а у кого есть — и с ружьем), с сигаретой в зубах и глазами, оргазмически сузившимися в горькой затяжке, — на зависть старику Монтеню. Хочется чего-то новенького в этом жанре, и я не оставляю надежды убедить издателей моей очередной книги вынести меня на обложку лежа — с книгой, с книгой [21] .
ПОСВЯЩАЕТСЯ ПИРАНЕЗИ
C ежегодного съезда американских славистов в Новом Орлеане Лада вернулась полная впечатлений — о докладах и людях. Я не ездил, полагая, что все уже и так знаю. Оказалось, не совсем.
Лада встретила там Ольгу. Ольга спросила, удалось ли Ладе посмотреть город. Лада ответила, что да, ее много возили живущие там Саша Раскина и Саша Вентцель и все показали.
— Мне очень понравилось, и я ей так и сказала. Но меня поразило, что" она спросила дальше. Никогда не угадаешь!
Угадывать я люблю. Как правило, это получается и наглядно доказывает, что человечество предсказуемо — против инварианта не попрешь. Конечно, необходимы какие-никакие исходные данные. В этом случае они у меня были: Ольгу я знал давно и довольно хорошо.
— Ну что ж, — сказал я. — Ольга любит все мертвое, похороны, кладбища, надгробия. Наверно, она спросила, была ли ты на кладбище. Не знаю, знаменито ли тамошнее кладбище, но раз она спросила, значит, так и есть. Правильно?
— Вот и неправильно. Она спросила, видела ли я разрушения.
Хотя Ольга, в общем-то, осталась верна себе, лапшу я все-таки провесил порядочную. Положившись на свое владение старыми инвариантами Ольги, я совершенно упустил из виду новые инварианты города, пострадавшего от урагана Катрина. Это было тем обиднее, что подобные совмещения инвариантов (лейтмотива персонажа с лейтмотивом места действия) прекрасно предусмотрены в нашей со Щегловым порождающей поэтике, а данное просто напрашивалось.
— Да-а, позор. А она их, естественно, посетила?
— Нет, только еще собиралась. И не она одна. Там был Свен Спикер, и он тоже хотел посмотреть разрушения. Он попросил таксиста быстро показать ему разрушения, но тот сказал, что быстро не выйдет — в городе разрушения не такие впечатляющие, как за городом.
— Поведение таксиста как раз предсказуемое на сто процентов. И что же, Свен согласился на большой каботаж?
— Согласился, но остался недоволен — даже и дальние разрушения особого впечатления не произвели.
Потом, уже в Лос-Анджелесе, выяснилось, что на разрушения ездили многие и тоже были разочарованы.
Тут от мелкого зубоскальства, хотя и сдобренного рассуждениями об инвариантах, я хочу перейти к масштабным обобщениям. Почему же все так жаждали разрушений? Какая за этим вырисовывается культурная парадигма?
Ну, прежде всего — ритуальная потребность продемонстрировать свою идентификацию с жертвами, будь то природы или общества. Кроме того, как пишет мне из Германии мой самый любимый читатель: «А на что еще там у вас в Америке смотреть — ведь настоящей архитектуры или хотя бы настоящих руин-то нет?!» Но откуда такая привередливость? Почему разрушений оказывается недостаточно?
Что-то похожее всплывает из «Записных книжек» Ильфа:
Осадок, всегда остается осадок. После разговора, после встречи. Разговор мог быть интересней, встреча могла быть более сердечной. Даже когда приезжаешь к морю, и то кажется, что оно должно было быть больше. Просто безумие.
Действительно безумие. Чехов, например, довольствовался наличными размерами. Он говорил Бунину:
Очень трудно описывать море. Знаете, какое описание моря читал я недавно в одной ученической тетрадке? «Море было большое». И только. По-моему, чудесно.
Читал ли Ильф эти воспоминания Бунина, напечатанные в парижской газете в 1929 году, дело темное. Но очевидно, что у Ильфа (и Петрова) обман ожиданий и даже его количественная оценка — своего рода инвариант, разумеется — издевательский.
У нее была последняя мечта. Где-то на свете есть неслыханный разврат. Но эту мечту рассеяли.
Любопытства было больше, чем пищи для него.
Появилось объявление о том, что продается три метра гусиной кожи. Покупатели-то были, но им не понравилось — мало пупырышков (Ильф, «Записные книжки»).
Милиционеры заплатили, деликатно осведомившись, с какой целью взимаются пятаки.
— С целью капитального ремонта Провала, — дерзко ответил Остап, — чтоб не слишком проваливался (Ильф и Петров, «Двенадцать стульев»).
У каждой эпохи свои приколы (по-научному — sensibilities), и чужие кажутся странными. Приходится специально напрягать интеллектуальное зрение, чтобы понять, что" привлекательного находили сентименталисты в сельских кладбищах, слезах, самоубийстве и вообще смерти. Но, по крайней мере, они были в этом по-сентименталистски простодушны.
Старушка в самом деле всегда радовалась, когда его видела. Она любила говорить с ним о покойном муже и рассказывать ему о днях своей молодости, о том, как она в первый раз встретилась с милым своим Иваном, как он полюбил ее и в какой любви, в каком согласии жил с нею. «Ах! Мы никогда не могли друг на друга наглядеться — до самого того часа, как лютая смерть подкосила ноги его. Он умер на руках моих!» Эраст слушал ее с непритворным удовольствием (Карамзин, «Бедная Лиза»).
Эрасту говорят, что Кай умер, и ему этого достаточно — он получает непритворное удовольствие. А этим, нашим, сколько разрушений ни подавай, все мало. Мало пупырышков!.. Хотя что удивительного? Если разрушения — это хорошо, то тогда чем больше, тем лучше. Вполне понятный эстетический максимализм, с некоторым народническим надрывом.
- Дом горит, часы идут - Александр Ласкин - Современная проза
- Голубой ангел - Франсин Проуз - Современная проза
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза