видеть правду, потому что она для него небезопасна, вынуждает отказаться кое от чего, с чем он сжился.
— От чего, к примеру?
— К примеру, от гордости собой.
— Или от зазнайства?
— Или от зазнайства.
— Значит, надо смириться? Блаженны нищие духом — или как это там говорится!
— Просто нужно отказаться от зазнайства.
— Нет, нет, не то! Совсем не то! Сколько ночей я размышлял, сколько намучился! Не могу согласиться с вами, товарищ! Вы смотрите откуда-то издалека, с высоты, а я все это пережил сам. Пережил и перестрадал. Не думайте, что я не пытался понять новую правду, хотя мне казалось, что она меня обижает, убивает все, во что я до тех пор верил и чем гордился. Это геройство, понимаете, геройство! Взять на себя нечто такое — это геройство!
Голос его сорвался на высокой ноте, и этот вскрик напоминал всхлипывание.
— Ондрик, — старалась успокоить его жена, — Ондрик, не надо, прошу тебя!
Он с неприязнью покосился на нее. Сейчас, в эту минуту, он походил на затравленного волка, готового к защите и к нападению. Все были против него — он остался один. Но он не уступал, он все еще, вероятно, сам того не сознавая, гордился своей силой, своим упорством, даже, быть может, своим унижением. Как он ни старался говорить спокойно, это ему не удавалось: глаза его взволнованно блестели, голос дрожал.
— Вы только подумайте, товарищ писатель, какая нужна сила воли, чтобы оплевать самого себя! Самого себя, понимаете? Вот я и сказал себе: история коммунистического движения не бедна героями, будь же одним из них. Пожертвуй собой, пожертвуй самым для тебя дорогим. Но я не смог и не могу! А знаете, почему? Факты, факты, вот почему! Факты мешают, я не могу поверить, что я вредитель, подлец, не могу оплевать самого себя.
— А что это за факты?
— О них еще речь впереди. Вы непременно хотели выслушать мою историю, а я задерживаю вас своими провинциальными рассуждениями. Хотите факты? Извольте. Теперь пойдут одни лишь факты. У нас, как известно, сельскохозяйственный район. Расположен он далеко, и не только от столиц, но даже и от областного центра. Вот два основных факта, из которых вытекают последующие, самые для нас существенные: во-первых, преобразования в деревне и, во-вторых, то, что в политической работе мы были по большей части предоставлены самим себе. А это означает… Ну, ведь вам понятно, что это означает!
— Понятно… Во всяком случае, могу себе представить.
— Значит, вам не нужно подробно объяснять. Нажим, беззаконие, произвол, районные диктаторы. И ими были мы, слышите, были мы. Ма́риши, «маршалы Ма́риши», как нас прозвали.
Он умолк, опустил голову. На крупных кистях рук играли отсветы огня.
Вдруг он поднял голову и почти закричал:
— Не верю! Никогда не поверю! Не верю, пусть с меня кожу сдерут! Я не могу поверить, нет, нет! Клянусь богом…
— Ондрик…
Она дрожала. Схватила мужа за локоть, но он резко оттолкнул ее.
— Нет, нет! — повторил он спокойнее. — Я, пожалуй, вышел из себя, извините, если это вас обижает, но такой уж у меня характер — несдержанный, задорный.
— Вы такой же, как они!
— Понятно: вы тоже ополчились на правду. Но представьте себе… Мы вели самый беспощадный бой. Все действительно было, как во время заправской войны: штаб, командиры и неприятель. Я не испытал счастья бороться за коммунизм — не участвовал в забастовках, не сидел в тюрьме, не сражался с оружием в руках против фашистов, но я чувствовал себя потомком тех, кто боролся, кто не щадил ни себя, ни других, кто в этой борьбе жертвовал всем — душой, жизнью, честью. Не выношу половинчатых людей, которые стараются незаметно пробраться вперед, всюду пролезть, сыплют красивыми словами, а в душе холодны, как лед. Я весь тут, какой есть… Я готов сойтись в честной схватке грудь с грудью. И чем больше врагов, тем лучше для меня и тем хуже для них! А врагов тогда было не перечесть, они росли, как грибы после дождя, и чем больше мы их прижимали, тем больше их набиралось неизвестно откуда.
— Вы сами их плодили.
— Ну, нет, товарищ. Значит, вы полагаете, что сначала мы их выдумывали, а потом прижимали к стене? Нет, это были самые реальные враги: и вредители, и взяточники, и даже один убийца. Это был настоящий бой и настоящий враг, можете мне поверить. А со временем врагами стали и те, на кого мы раньше опирались и кого считали своими резервами. Но это было не так уж плохо: по крайней мере мы знали, с кем имеем дело, а разве это не важно для борьбы?
— Вы обострили вопрос.
— Да, обострили, — гордо ответил учитель, потом заметил: — Не смейтесь надо мной, товарищ писатель, я эту цитату знаю. Правда, тогда она еще не была в моде. У цитат есть своя судьба: они то бесследно исчезают, то появляются вновь и влияют по-своему на жизнь — словом, они живут. Мы не выдумывали ни классовой борьбы, ни ее обострения. Мы получали даже указания, но они соответствовали тогдашней жизни, соотношению сил и нашему желанию вступить в бой, если вам угодно, нашему пылу в строительстве социализма. Для нас это были не пустые слова, а наше боевое знамя, музыка, под которую мы шли вперед, наше будущее, к которому мы устремлялись. Мы стремились, мы мчались к нему! Каждый миг был наполнен движением, мы не стояли на месте и не созерцали жизнь, а злобно подгоняли ее: лети, наша сонная жизнь, проснись и лети! Моя жена, Аничка, декламировала что-то в этом духе на одном торжественном вечере. Я не люблю стихов, но в ту минуту я в нее влюбился. Я был весь устремлен в будущее, верил, что все должно быть направлено к победе, а все, что становится поперек дороги, сдерживает движение вперед — враждебно и подлежит уничтожению. Какая уж тут жалость! Зачем нужна терпимость? Когда речь идет о будущем всего народа, да что я говорю, о будущем всего человечества, стоит ли кого-то или что-то жалеть? Мы чувствовали себя коммунистами всего мира. И хоть район наш очень мал и неприметен, мы знали — он связан со всем миром, с всемирным движением к коммунизму. Разве жалость тут уместна? И потому, если вам угодно, мы обострили вопрос.
— И остались в одиночестве.
— В одиночестве? Что вы этим хотите сказать? Может, и в самом деле мы остались одни. Разве это не возвышенно — бороться в сложных условиях, одному против превосходящих сил противника, в одиночку, вдвоем со своей правдой, со своей обжигающей правдой,