Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя биография П. И. Чайковского вышла в Париже, в «Доме книги» (рю де л'Эперон, 9), в 1937 году. Она была переведена на шведский, чешский, немецкий, финский языки, и в Швеции была бестселлером. На французский я перевела ее сама. Она вышла в 1948 г. в «Эдисьон дю Шэн».[1] (Там же вышли в 1948–1949 гг. мои переводы «Вечного мужа» Достоевского и одной из первых книг о ГУЛАГе «Путешествие в страну Зе-Ка» Ю. Марголина.) Там же, в «Эдисьон дю Шэн», вышла моя книга «Александр Блок и его время», которую я написала прямо по-французски (русского издания никогда не было).
В 1966 г. совместными усилиями Совкино и Голливуда по моей книге был сделан фильм.
Н. Б.
I
Говорили, что дедушка Андрей Михайлович Ассиер был эпилептик. Говорили, что болезнь эту он передал старшему своему сыну, впрочем, умершему в молодых годах. Говорили, что он был человек способный, имел связи и образование, служил по таможенному ведомству и дослужился до «действительного». Происходил он из французских эмигрантов и умер в тридцатых годах, оставив детей от двух браков.
Александра Андреевна, вторая дочь его, была девушка образованная, большеглазая и голосистая. Незадолго перед смертью отца она окончила Училище Женских Сирот, где обучалась риторике, арифметике, географии, литературе и языкам. Литературу в старшем классе читал Плетнев, тот, кому Пушкин посвятил «Онегина». При выпуске и он, и ученицы его плакали. День выпуска из училища был днем слез, волнений и надежд: играли на арфах, пели хором «Прощание» и молитвы, дарили друг другу сувениры…
Когда Илья Петрович Чайковский посватался к девице Ассиер, ему было сорок лет. Он был младшим сыном — двадцатым по счету ребенком — Петра Федоровича Чайковского, городничего Вятской губернии, приписанного к дворянству в самом начале прошлого века. В 1833 году Илья Петрович был уже вдов, с дочерью Зинаидой на руках. Воспитывался он в Горном кадетском корпусе, а затем был зачислен на службу, по департаменту горных и соляных дел, — в чине сперва шихтмейстера, потом берггешворена, гиттенфервальтера, маркшейдера, обергиттенфервальтера и, наконец, обер-бергмейстера. В чинах он, однако, не слишком преуспел и карьеры блестящей не сделал. Ум и способности заменялись в нем добросовестностью и благодушием.
Александра Андреевна ни знатностью, ни богатством прельстить его не могла, он женился на ней по любви. Она была стройна, моложе его почти что двадцатью годами, руки ее были удиви-тельно хороши; она с чувством умела петь модные романсы. Впрочем, к музыке, как и к наукам, Илья Петрович был вполне равнодушен и рано забросил флейту, на которой играл в юности.
Дети пошли с третьего года. Первая девочка умерла еще в Петербурге. В 1837 году Илья Петрович неожиданно получил назначение: начальником Камско-Воткинского завода, на Урале. Определив Зинаиду в институт, он с женой отправился к месту своей службы и там оказался неограниченным властелином огромного, по тем временам, завода, обладателем большого комфортабельного дома, толпы прислуги, собственного войска в виде сотни казаков, маленького «двора» из местного дворянства, служившего на заводе. Стали жить гостеприимно, спокойно, откладывая про черный день; принимали у себя столичную молодежь, приезжавшую на практику, англичан-инженеров, осевших здесь совсем недавно. Семья росла: в 1838 году родился Николай, спустя два года — Петр (25 апреля), за ним — Александра и Ипполит; прибыли из Петербурга в помощь Александре Андреевне старушка-тетушка и племянница старая девица. Дом населился, большой, теплый, уютный дом в Сарапульском уезде, вблизи огромного пруда, окруженный заводскими, казенными строениями; завод был сталелитейным, железоделательным, строились на нем суда, земледельческие орудия и даже — в последние годы — паровозы; отливались сталь, чугун, медь, делались рельсы и цистерны. Кама была в двенадцати верстах.
Дом наполнился детьми, челядью, постоянными гостями, и Александра Андреевна уже не пела романсы, не переписывала стихи о луне и страсти в свой бархатный альбом, она рожала, кор-мила, солила огурцы, варила варенье, принимала гостей, держала недалекого мужа под башмаком.
Дом шесть месяцев в году бывал занесен снегом. Дети жили в мезонине. К Николаю приходил приятель его, Веничка, как и он, лет шести, да была еще девочка Лида, сиротка, племянница Ильи Петровича. Петю иногда тоже принимали в игру, бегали по двору, по саду, к широким воротам (в стиле сибирского ампира). Тишина. Снег. Ранние сумерки. Нянюшка Каролина и кормилица сторожат двух младших. Коля и Веничка меряются силами; Петруше попадает от обоих; Лида визжит, бросает в драчунов снежками…
Но довольно шалостей, нянек, веселого визгу на весь дом, — пора старшим учиться. Мать, забрав с собой Николая, собирается в Петербург, за гувернанткой. Путь долог — три недели до столицы. Через два месяца она возвращается. Сперва звенят бубенцы, потом слышно, как копыта бьют снег. К крыльцу заносит возок. И уже все на крыльце: и Илья Петрович, и четырехлетний Петруша, и няньки, и мамки, и добрая тетушка, от которой пахнет мятным пряником, и «сестрица» Настасья Васильевна, несносная и въедливая, от которой ничем не пахнет, и два пса, и кот, и слуги, — словом, толпа народу встречает на вечернем, синем холоду Александру Андреевну, Колиньку и тоненькую фигурку никому не известной особы.
— Это Фанни, — говорит Александра Андреевна, и Илья Петрович, до страсти любящий всевозможные умилительные жесты, навертывание благодатных слез на глаза, сладко дрожащий голос, целует Фанни в лоб и говорит ей что-то прочувствованное о том, что он уже любит ее, как дочь, что она «вернулась домой», а не заехала куда-то к волкам. И Фанни благодарит его, потому что она молода, одинока, родилась за тысячи верст отсюда, подле Бельфора, и никак не может произнести ни слова «Воткинск», ни слова «Чайковские».
Николай, Веничка и Лида устроили «класс». Но не на них с первого же дня обратилось ее внимание. Она заметила тихого, немного странного и не очень опрятного мальчика, которому еще рано было учиться, но который просился к ней и не хотел отстать от старших. Александра Андреевна впервые заметила, что Петя, которому четыре года, не только шалит, любит сласти и боится темноты, но, ласкаясь к ней и плача, чего-то требует, чего-то хочет. Не вредно ли это? Но Фанни вступилась, французской грамоте и молитвам она стала учить его вместе с остальными. Для русского языка к детям ходил господин Блинов.
Петя был тихоней, способным тихоней, и часто внушал Фанни некоторый страх своей тихостью, сообразительностью и каким-то очарованием, которое было в нем, несмотря на его нелюбовь к порядку, губке и мылу, на его вихры. Фанни полюбила его сама и научила Илью Петровича и Александру Андреевну любить его. Внезапно и тетушка заметила в нем что-то особенное — все чаще стала она открывать для него свой сундук со звоном, и оттуда в его маленькие, всегда испачканные руки переходили мятные бабы и всадники; даже «сестрица», которая уже тогда отличалась заметной придурью, угадала в нем что-то большее, чем в других детях.
Утром шли уроки. Все четверо очень скоро постигли первую премудрость французского языка. Во время рекреаций устраивались игры — и Фанни была тут же, и участвовала во всем, следя за младшим и втайне любуясь им, его внезапными выдумками, постепенному подчинению остальных. Под праздник, в сумерках, Фанни собирала вокруг себя детей на большом диване, читала им вслух или заставляла их самих по очереди придумывать и рассказывать всякие истории. Пьер фантазировал в стихах и в прозе, преимущественно на темы божественные и патриотические. Иногда, оставаясь с Фанни наедине, он объяснялся ей в любви; рыдая, однажды он объяснился в любви отцу; о матери он говорил, как о ком-то богоравном. Казалось, сердце его разрывается от каких-то мучительных и сладких чувств — восторга, жалости — то к Жанне д'Арк, то к Веничке, то к котенку, то к Людовику XVII, дофину, историю которого он только что узнал. Он сильно чувствовал, выражался иногда чрезвычайно возвышенно и в тетрадках своих злоупотреблял восклицательными знаками.
Особенно вдохновляли его в то время мысли о величии России, о русском Боге, о русской природе. Он брал карту Европы, по которой Фанни учила его, целовал со страстью зеленое пространство от Варшавы до Воткинска и в сердцах плевал на остальное. Фанни остановила его: разве там, куда ты плюешь, люди не говорят Богу, как и ты, «Отче наш»? И если ты плюешь на Европу, то, значит, ты плюешь и на меня?
Он поднял на нее бледное, курносое лицо: не браните меня, милая Фанни, сказал он, ведь я прикрыл ладонью Францию…
Но стихи его, и французские, и русские, были из рук вон плохи, и никак нельзя было назвать его будущим Пушкиным:
О, Ты, Бессмертный Бог Отец!
Спасаешь Ты меня!
И затем он сам же себе переводил: