Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Михаил Васильевич рассказывает, что позавчера Наталье Кузьминичне сделали операцию, которая прошла благополучно, однако врачи еще не говорят, подтвердились ли их подозрения, и никого к ней не пускают.
Не пустят, конечно, и нас.
Впрочем, если больной это не во вред, то можно все-таки ее повидать, надо только попросить Василия Васильевича, секретаря райкома партии, чтобы он позвонил в больницу. Во всяком случае, секретарю райкома скорее скажут, в опасности ли ее жизнь, — мы-то ведь с Андреем Владимировичем посторонние здесь люди.
С райгородским секретарем я хорошо знаком, но если бы этого и не было, если бы я впервые приехал сюда, то все равно, кажется мне, отправился бы со своей заботой в районный комитет партии.
Более четверти века тому назад первый раз в жизни вошел я в райком.
Это было под вечер, в конце марта, в глухом лесном селе, недавно преобразованном в районный центр. Как при сотворении мира, здесь все было впервые: райком, райисполком, районная контора связи, районное отделение банка… Село называлось Смердынь. Название это было оскорбительно и неблагозвучно. Давно уже древнее слово «смерд» не воспринимается в его изначальном значении — крестьянин, земледелец, но истолковывается в том смысле, какой придали ему крепостники, — раб. А новому времени, наступавшему в деревне, ненавистны были какие-либо следы зависимости человека от человека. И не хотелось тогда людям, утверждавшим новые начала деревенской жизни, чтобы в названии района, где они живут, слышались слова «смрад», «смердит>. Правда, извозчики, которые везли нашу шефскую агитбритаду со станции, отстоявшей километрах в пятидесяти от села, продолжали называть ее Смердынью, однако на вывесках учреждений районный центр уже именовался Лесное. Извозчики даже не спросили, куда нас везти, — по обледенелому навозу пустой базарной площади, на раскатывающихся, без подрезов, санях, недлинным обозом подъехали мы в сумерках к дому райкома партии. И мы были горды тем, что нас, молодых ребят, самому старшему из которых было двадцать с немногим лет, именно в райком посчитали должным привезти эти бородатые мужики.
Я уже теперь не помню, что помещалось в первом этаже двухэтажного дома, где находился райком, — дом был полукаменный, с кирпичным низом и рубленым верхом. Но большие, многооконные и пустоватые комнаты второго этажа, оштукатуренные, с простеньким узорчиком по светлой масляной краске, хорошо мне памятны. В них почти не было мебели. Только приземистые, с грубым фигурным литьем, коричневые несгораемые шкафы стояли в двух или трех комнатах. В шкафах лежали партийные документы, — среди прочих, как мы представляли себе, и телеграмма из Москвы о нашей командировке на посевную. Посевная того года носила поэтическое наименование — Вторая большевистская весна. И еще стояли в комнатах райкома, кроме нескольких различного назначения столов, одинаково исполнявших канцелярскую службу, широкие и высокие ореховые гардеробы с резными филенчатыми дверками. В гардеробах лежали газетные подшивки, брошюры… Комнаты райкома еще потому выглядели пустоватыми, что все окна были голые, без портьер или занавесок, а на стенах видны были отметины, оставленные, должно быть, мраморной крышкой комода, шишечками никелированных кроватей, углами иконостаса.
Дом принадлежал, сколько я помню, лесопромышленнику, сбежавшему или высланному. И у нас было такое ощущение, будто судьба, снизойдя к нашей будничной, как нам казалось тогда, юности, сотворила чудо и позволила нам участвовать в Октябрьских боях.
Секретарь райкома, крупный, бритоголовый мужчина, излишне сдержанный и чуть высокомерный, как мы считали, рассказал нам, сколько уже засыпано семян в колхозах, куда мы поедем, какое там настроение и как нам себя держать. У нас были бутафорские деревянные винтовки, с которыми мы выступали в героической оратории, и он посоветовал не вынимать их из ящика, пока мы едем из села в село, иначе кулачье пустит слух, что мы вооруженный отряд, присланный отобрать и вывезти в Москву засыпанные колхозниками семена. Он сказал еще, что, покуда мы ехали сюда со станции, про нас уже сложили подлую частушку.
Частушку эту я давно забыл. В памяти осталось только, что «бригада» в ней рифмовалась не. без угрозы со словом «гады». И еще осталось смутное воспоминание о необычном, впервые испытанном чувстве, в котором странно перемешались неясная тревога, гордость, счастье.
Когда секретарь ушел, мы принесли соломы, пахнувшей морозцем, и постелили ее на полу. Прежде чем улечься, иные из нас еще постояли перед черными окнами с резко белевшими переплетами рам. Вглядевшись, мы начали различать сероватые от снега крыши, чуть проступавшие из темноты. Потом и небо увидели мы, почти такое же сероватое. Небо слилось бы со снегом, если бы не полоса потемнее, тянувшаяся между ним и крышами. Это были те самые первобытные леса, куда нам предстояло выехать утром.
Нам рассказывали, что весной, когда растает снег, на небольших полях в еловой чаще можно увидеть во множестве огромные моренные валуны; ледниковые озера там, и болота, и редкие, с высокими избами деревеньки на зеленых пригорках, уставленных теми же лобастыми валунами.
Мы увидели все это потом воочию.
Под нашими санями проламывался лед на озерах. Разувшись, мы переправлялись через сплавные реки по уходившим из-под наших ног скользким, холодным бревнам. Мы ехали верхами на неоседланных лошадях между исполинскими елями, и в лицо нам, кружа голову, шел от земли крепкий запах мокрой прошлогодней хвои, мха…
И каждый день мы выступали перед хмурыми, молчаливыми мужиками; у каждого из них сзади, на пояснице, заткнут был за ремень узкий топор на длинном топорище. На наших выступлениях были и женщины, глядевшие добрее мужчин. Полно было детей, которые сидели впереди всех на полу.
Происходило это в школе, на сдвинутых партах с настланными сверху досками. Или в чьей-нибудь риге, прямо на земле, — зрители в таких случаях смотрели представление стоя. Мы читали стихотворные речи, исполняли частушки, пели торжественные песни и показывали кукольные спектакли.
Мы успели привыкнуть к тому, что никто не аплодировал. Первый раз мы просто растерялись, но нам объяснили, что в здешних местах никогда не видели какого-либо театрального зрелища и не знают, что в знак похвалы полагается хлопать ладонью об ладонь. После нашего выступления многие из хозяев шли к амбарам, отмыкали замки, при свете фонаря отвешивали семенное зерно для первого в здешних местах коллективного посева.
У меня до сих пор хранится самодельный плакатик, написанный по трафарету на оборотной стороне обоев: «Засыпано семян — ржи… ячменя… овса…» Такие плакатики, проставив количество пудов, мы приклеивали к воротам или к дверям изб.
Но все это происходило потом.
Что же до того первого вечера в райкоме, то все мы, ребята с московских окраин, еще не умея об этом сказать, даже подумать, впервые ощутили себя взрослыми гражданами.
Послеполуденная истома провинциального будничного базара.
Мы заглянули сюда с Андреем Владимировичем по дороге в райком, надеясь на случайную встречу с кем-либо из наших деревенских знакомых. Может статься, нам повстречается кто-нибудь из Любогостиц или из соседних деревень и мы узнаем, дома ли, в городе, или в областной центр уехал Иван Федосеевич, тамошний председатель. Нам очень важно повидать его сейчас, после недавнего закона о реорганизации МТС.
На рынке пустынно, тихо. Блестит жидкая грязь на мелком, круглом булыжнике мостовой. В темных промежутках между стенками палаток, в углах под заборами синеет смерзшийся грязный снег, — оттуда несет холодом и затхлостью. А мокрые, наслеженные деревянные площадки, на которых стоят узкие столы под навесами, желтеют и дымятся в лучах солнца.
Две или три городские старухи дремлют над эмалированными ведрами с квашеной капустой и крупными, будто заржавевшими солеными огурцами.
В мясном павильоне мясник рубит свиную тушу на широкие и тонкие бело-розовые куски, а колхозница, которой принадлежит эта туша, вздыхает, мнется, не смеет ему сказать, что хватит, мол, довольно, все равно покупателей уже нет, пускай бы до завтра полежала неразрубленной.
Тут народу побольше, чем в молочном павильоне, где почти пусто.
Но это не столько покупатели, сколько рыночные завсегдатаи, люди всё пожилые, старые, которые ходят сюда, как англичане в клуб. Старикам этим интересно, каков и откуда привоз, что почем; если же какому-нибудь товару цена дешевая, то они и купят. Они собираются по большей части здесь, около мяса, потому что этот продукт солидный, можно сказать основной, не то что яички или какая-нибудь морковь. Они твердо убеждены, что от мяса у человека вся крепость, и разговоры о том, будто в их возрасте оно вредно, считают пустой болтовней. По их мнению, вредной пищи, если она свежая, вообще не бывает, а есть пища слабая — для слабой работы, скажем картошка, молоко, и есть пища сильная — для сильной работы, например мясо, каша. А старому человеку именно сильная пища и нужна.
- Последний герой романа - Ефим Зозуля - Советская классическая проза
- Пушки заговорили. Утренний взрыв - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Зелёный шум - Алексей Мусатов - Советская классическая проза