Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не меньшего трагизма достигают и сцены выселения опальных джизакцев «в безводные степи Учтена», где нм грозила смерть от жажды и голода. И кто знает, чем кончилась бы их одиссея под ураганными суховеями, если б в то именно дни, когда «страх перед голодом охватил всех», в степной дали не замаячил караван верблюдов. Он вез мясо и зерно. «Слух, который разносится по степи, подобно ветру», дошел до дальних казахских аулов, поведал о горе изгнанников. А «кто лучше казаха знает, что такое голод и что такое жажда?» Не только человек человеку приходит на помощь, но и парод народу. Так получает свою художественную реализацию в идеях и образах романа основополагающая ленинская мысль о двух нациях и каждой нации классово-антагонистического общества.
Две России открывает для себя и взрослеющий Назиркул подобно тому, как различает два лагеря среди соотечественников-узбеков. По воле России самодержавной родной Джизак встречает «всемилостивейше прощенных» повстанцев пылью и пеплом. «Первыми звуками, которые родились и городе после месяца безмолвия, были стоны и вопли женщин, павших на камни своих жилищ». Новые мингбаши и элликбаши взяли в руки «плеть и палку». Цветущий городской сад на кургане превращается в «холм скорби», где вершатся смертные казни над «зачинщиками бунта». Восстановлены и списки призывников-мардикеров, из-за мобилизации которых вспыхнуло восстание.
Россия революционная раздвигает границы мира, еще недавно простиравшегося до близлежащих холмов. После февраля 1917 года она освобождает из тюрем уцелевших смертников, а затем возвращает и мардикеров. Не все они «умели толком поведать джизакцам о пережитом. Побыли и такие, что увидели, кроме заснеженного леса и дымного барака, настоящую Россию, русских рабочих, борющихся с царизмом, и передавали увиденное своим землякам», вселяя веру в великую силу сплочения и единства. «Ветер России» — так названа одна из финальных глав первой книги романа — приносит Джизаку новый день надежд, который приходит со звучными словами «да здравствует» и «товарищ», с красным полотнищем флага, плывущим над махаллями города. «Внутри у меня все тропотало от волнения и восторга. Что-то великое и тревожное, еще по осознанное юным сердцем, раскрывалось передо мной, оно звало и пугало. Я не знал, способен ли принять это великое и тревожное. По когда мардикеры четким шагом двинулись по улице, двинулись к дому правителя, я пошел следом. Пошел за красным флагом…»
Пошел, «не ведая, конечно, что это дорога моей жизни», — добавляет Пдзир Сафаров во второй книге романа. Первоначально она называлась «Белые аисты юности моей», в последующих изданиях — «Время белых аистов». Такая переакцентовка названия представляется закономерной: не просто о себе, но о себе во времени и о времени в себе повествует писатель. Вспоминая свою юность, совпавшую с юностью «нового мира», рожденного в «вихре Октября», который смел «все тяжелое и горестное», он пропускает через нес эпоху, равно отпечатавшуюся и в судьбе человеческой, и в судьбе народной.
В отличие от первой книги, эпицентром которой стали трагедийные главы о Джизакском восстании, во второй ист точек особого кульминационного напряжения. Повествование течет ровно и плавно, без резких поворотов и крутых подъемов, скачков и взрывов. Равномерен и пафос рассредоточенный во всех его сюжетных ответвлениях, по всем образном строе. По это именно пафос в том высоком значении понятия, какое придавал ему Белинский, имея в виду могучую силу, непобедимую страсть идеи. Пафос революционной идеи, пронизывающей вторую книгу романа «Навруз», рожден временем, «когда униженные и обездоленные смогли поднять голову и взять в руки собственную судьбу».
И как ни тяжко дается им каждая горстка пшеничных зерен, она делится поровну на всех голодных. Не оттого ли так волнующе осознает герой романа свою приобщенность к Советской власти, что видит ее социальную справедливость, воспринимает как власть народа? При ней нет нужды стыдиться бедности, прикрывать ладонями дыры на чапане. «Высмеивать меня за ветхость одежды некому… Все вокруг одеты в старые чапаны, рваные сапоги и кавуши. Для них я свой. Первый раз бедность показалась мне достоинством, и я загордился и своим дырявым чапаном, и своими истерзанными грязью и камнями ногами. Нас много, подумал я. Кто посмеет обидеть?»
Озарив юность Назиркула всепроникающим светом народной победы, революция обостряет в нем потребность обрести прочное место в жизни. Не в мрачной келье медресе, а в новой — «и без денег, и без бога» — школе сбывается его угасшая было мечта об образовании и будущем учительстве. «После блуждания по темным закоулкам медресе, — рассказывает он, — после отупления от зубрежки никому не ведомых слов и молитв, мы вроде бы вышли на просторную светлую улицу. Все стало понятным и ясным. Правда, ясность эта была непривычной и приводила в какое-то смятение наши души. Мир предстал другим, причины его существования оказались иными и объяснялись иначе… И все же мы принимали новое охотно и тотчас объявляли всем о нашем приобретении. Делали это с осознанием собственного превосходства, с гордостью».
Такие мысли и чувства овладевают Назиркулом в семнадцатую весну жизни. Не по дням рождения, а по дням Навруза ведет он счет своим годам. Есть в этом и сокровенный поэтический, и общезначимый социальный смысл. Начало весны — это начало «всего нового, что несет она с собой» на крыльях белых аистов. А аисты дарили в те годы «одну радость за другой… и было их так много, летящих над нами». Полету белых аистов уподоблена в романе и учительская судьба — о писательстве пока речи нет, оно еще впереди, — на пороге которой мы прощаемся с Назиркулом. «Новый учитель должен быть сыном революции, и чем меньше ему лет, тем лучше. Юная душа всегда возвышенней, она легче освобождается от прошлого, быстрее принимает настоящее. А будущее для нее — крылья!»
Что же, широких и вольных взмахов им, этим крыльям. И благодарение аистам за то, что прочертили они юному Назиркулу дорогу в жизни, которая стала для Назира Сафарова дорогой творчества.
В. Оскоцкий
КНИГА ПЕРВАЯ
День проклятий и день надежд
Первый шаг
Если существует на свете что-либо вечное, то, я думаю, это наш базар в Джизаке. Он возник, конечно, задолго до сотворения мира, во всяком случае, задолго до моего появления под солнцем. Мы, дети, считали его таким же постоянным, как, скажем, земля, луна или звезды, но более важным. Важным потому, что нам неведомы были названия звезд, не умели мы подсчитывать время прохождения лунного месяца, но зато каждому из нас было хорошо известно, когда, в какой именно день бывает базар. В этот день со всей земли, кажется, стекался люд на джизакскую площадь — скрипели тяжелые арбы, ехали всадники с перекинутыми через седло хурджунами, тащились, сгибаясь под невероятными по величине мешками, ишаки; стоял шум, гам, рев, визг, ржание. Пыль поднималась до самых небес, во всяком случае, застилала и солнце, и облака, если они решались появиться на вечно синем джизакском небе.
Но не это было главным. Главным было то, что но всему Джизаку разносился запах ароматной шурпы или плова. И возникал он не на базаре — там невесть какие запахи источали чайханы и харчевни, — а во дворах. В нашем тоже. Мать варила в базарный день шурпу. А что может сравниться с шурпой, заправленной кунжутным маслом и луком!
Не знаю, кто придумал шурпу, но здорово придумал. Мы, например, считали, что она так же, как и базар, существует вечно, но только в эти дни предстает нашим завидущим глазам и нашим голодным ртам. В эти дни!
Я не назвал еще этих дней, а они имеют очень важное значение для события, о котором собираюсь рассказать. Базар в Джизаке бывал по понедельникам и четвергам. Возможно, в другом месте существовали другие базарные дни, но мы не знали других мест и, следовательно, других базаров, наш мир ограничивался родным Джизаком, самым прекрасным местом на земле. Да, не удивляйтесь, я и сейчас убежден, что это самое прекрасное место в мире.
Так вот, в один из таких дней, не помню теперь уж точно, в понедельник или в четверг, наверное, все же в четверг, так как именно в канун пятницы бывал большой базар и мать иногда разрешала себе готовить плов — божественное из божественных блюд. Так вот, в четверг вечером, когда мы сидели за пловом, я повздорил с братом из-за кости. Из-за самой пустячной кости, на которой уже ничего не было, кроме клочка хрящевинки, когда-то соединявшей ее с бараньей ногой. Повздорил так, что матушка моя, самая тихая и самая добрая женщина, вынуждена была дать мне хорошего тумака, напомнить о существовании родителей и порядка, который следует соблюдать за дастарханом.
Тумак был довольно чувствительным, и затылок мой надолго запомнил его. По не это было главным событием четверга. Я согласился бы получить еще несколько таких тумаков, лишь бы ими закончились мои несчастья в тот злополучный вечер.
- Эта странная жизнь - Даниил Гранин - Историческая проза
- Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле - Сергей Львов - Историческая проза
- Последняя стража - Шамай Голан - Историческая проза