Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков мрачный, потусторонний мир мечети, где царит зловещая тишина, «высятся каменные своды и темнеют мертвые оконца келий», — сквозь них не прорваться живым голосам. Но они раздаются за стенами мактаба, которые не застят свет герою романа. Нет для него большей радости, чем, возвращаясь из школы домой в махаллю, наблюдать за работой «удивительного кудесника, который из куска железа способен сделать красивую подкову, или серп, или кетмень. Мы, мальчишки, с любопытством вглядывались в полумрак кузниц, где полыхало упрятанное в глиняном закутке пламя и стучали звонко молотки». Живя среди ремесленного люда, в простой семье бедолаг-тружеников, он жадно впитывает в себя народные представления о добро и зле, которыми проникнуты нормы трудовой морали и выработанные на их основе социальные, нравственные, этические идеалы. В конечном счете это предопределяет тот выбор, который делает Назиркул между старшими братьями в поисках примера, образца для себя.
Оба они кузнецы. Но «один слыл бездумным гулякой, а другой — степенным, уважаемым всеми человеком; один мало заботился о деле, другой жил работой, отдавал ей силы и душу. У Насыра были веселые руки — он играл на дойре и дутаре, а у Касыма — искусные руки. Его так и звали: Касым-фаранг — искусный Касым. И еще величали аксакалом-белобородым, хотя борода у него была черная и лет минуло всего-навсего тридцать. Аксакал — это ум, мудрость, знание жизни, умение видеть истину». Автобиографический герои-рассказчик отдает предпочтение рукам искусным, но о вдохновении Насыра повествует так же вдохновенно, как того и заслуживает волшебство дойры или дутара, которые, обретя в веселых руках музыканта дар речи, возвышают его над чередой обыденного. Ведь «дома он бывал не таким. Дома он бывал обычным — молчаливым, скучным, злым. И некрасивым. Но лишь загорался в чайхане или михманхане керосиновый фонарь под потолком, обливая все вокруг голубым светом, как Насыр преображался. И лицо, и руки становились необыкновенными, от них нельзя было оторвать глаз». По иначе как соловей подпевает музыканту — говорят в махалло о таланте Насыра, умеющего «извлекать такие ликующие трели из обыкновенного бубна». Влюбленно, завороженно смотрит на него и младший брат. Но когда старшие спрашивали Назиркула, на кого из братьев ему хотелось бы походить самому, каким стать в будущем, он отвечал, но колеблясь:
«— Таким, как Касым-фаранг…
Они смеялись. Но смеялись почему-то не осуждающе, а одобрительно, даже с завистью, словно им тоже хотелось походить на моего старшего брата, искусного Касыма, а не на весельчака Насыра…
— Ишь ты, — говорили они. — Неплохо решил. Касым — хороший парень. Золотые руки и мудрая голова у Касыма. Касым — Человек!
После этих слов мне становилось жаль Насыра — ведь он всех веселил, всем доставлял радость. Почему же никто по хочет быть похожим на Насыра! Даже я — его брат!
Позже я понял это. Жизнь людей проходила в труде, и труде нелегком. Порой мучительном. Тот, кто каждый день от зари до зари гнул спину, кому кусок хлеба давался в поте лица, тот ценил дар умельца. Золотые руки прежде всего нужны в деле — у наковальни и горна, у котла с мылом, у дубильного чана, а потом ужо в праздничном кругу».
Вчитаемся в эти раздумья, приведенные возможно полнее для того, чтобы показать, как многозначно писательское слово, сколько потаенных смыслов таит в себе. Покоренный искусством брата-музыканта, но предпочитая ему искусство брата-умельца, герой-повествователь но скрывает и той горечи, которую рождает в нем понимание обреченности, гибельности таланта, чьи высокие порывы к прекрасному не получают падежной опоры в жизни. По, погребенные под спудом повседневья, они ярко выражают неизбывные духовные силы народа, которые лишь до поры до времени скованы условиями подневольного существования.
Что, как не скорое раскрепощение этих сил, предвещает неистощимое жизнелюбие медника Азиза, чье черное от жара и копоти лицо светится доброй улыбкой, а губы роняют «душевные слова. Умел уста Азиз во всем находить светлое и радостное…»! От того же трудового народного корня — вольномыслие и свободолюбие шутника Джайнака, чья «запретная речь» открыто обличает богатеев, мулл, мингбаши и элликбаши, самого царя. «И это пугало и в то же время гневило людей, наполняло их сердца смелостью. По лицам я видел, как огонь мужества снисходил на джизакцев». В ряду самобытных натур, колоритных характеров, выведенных в романе, назовем также отца и мать Назиркула, в чем-то наивных и простодушных, по безупречно честных и мужественных людей, от которых сын впервые «узнал о существовании тайны. Оказывается, были слова, произносить которые запрещалось, они касались царя и войны. И но только запрещалось, из-за них могли посадить человека в зиндан».
По тем ведь и дорого слово, что из него рождается дело. Герою-рассказчику предстоит убедиться в этом, когда летнее безводье тяжко ляжет новой напастью на бедняков и толпа истомленных жаждой людей — «без жертвоприношений, с пустыми ведрами» — подступит к дому ишана. «Всегда, сколько я помню себя, — вспоминает Назиркул тот знойный день, — закрытая калитка в доме мусульманина была священным рубежом, переступать который не смел никто. Отворявший со насильно не мог надеяться на снисхождение или прощение, хозяин имел право убить незваного гостя. И вот священный рубеж одолевали с громким шумом жаждущие. Поело каждого залпа кулаков я закрывал глаза, боясь небесной кары. Мне чудилось, что в следующее мгновение загремит гром или ударит молния и испепелит все вокруг. Но гром не гремел и молния не сверкала. Звучали лишь удары кулаков». Так вспыхивает в Джизаке первая искра бунта, которой суждено разгореться жарким пламенем восстания.
Назир Сафаров не первым повествует о драматической эпопее 1916 года, грозно прокатившегося гулом народных волнений по всему тогдашнему Туркестану. Царский указ о мобилизации населения на тыловые работы, принятый в нарушение прежних обещаний и обязательств, всколыхнул степь. Об этом рассказано и в ранней повести Мухтара Ауэзова «Лихая година», и в позднейшей трилогии Абдижамила Нурпеисова «Кровь и пот». Восставшему Джизаку посвящена одна из новеллистических глав романа Аскада Мухтара «Чинара». Отличительное своеобразие романа «Навруз» — в документальной достоверности свидетельств, которые сохранила намять непосредственного очевидца событий. И что из того, если очевидцу было немногим больше десяти лет, — и его сердце окрылила недолгая победа, и на его плечи легли роковые испытания, выпавшие джизакцам после поражения.
Поистине вещие слова произносит однажды отец героя-повествователя: «Пусть хоть одни день люди живут с крыльями, один день летают». Хотя сказано так о весеннем празднике Навруз, мы можем отнести это и к дням восстания, ознаменовавшимся высоким подъемом социально-классового самосознания, революционного духа людей, едино душно вставших на защиту своих попранных прав. Ничто не в силах «остановить человека, который вместе с народом поднимается на борьбу. Это его дело. Он с сердцем советуется…».
Когда Назиркул впервые услышал слово «свобода», он смутно представил ее себе «ветром, несущимся над полем, над маковками деревьев, над всем миром. Или горным потоком, низвергающимся с высот. Или вольно парящим в небе орлом». Свобода, пришедшая в Джизак, выглядела куда прозаичней. Полуденное солнце палило в небе, нещадно выжигая землю. Воздух дрожал, словно от напряжения, и даль колебалась. Черно-синие тени, острые и короткие, вдавливались в белую пыль и казались подпорками степ и дувалов. «Джизак больше походил на осажденный город, чем на восставший». По местная власть была уничтожена. Народ стал хозяином и города, и уезда. «Понимали ли джизакцы, что осуществлено ими за эти несколько часов восстания? Уезд без правителей, без ненавистных мингбаши и наместников генерал-губернатора!»
То был день надежд, сменившийся днем проклятий, и «великий урожай несчастий» предрекла ночь между ними. Царские пушки, нацеленные на город, грозят уничтожить «гнездо повстанцев». Слово «смерть» так часто витает в воздухе, что уже не вызывает «боли и страха». И тщетно недоумевает Назиркул, шагая в толпе, которую солдаты-каратели гонят на базарную площадь: «Надо кричать, просить милости, наконец, броситься на солдат — их не так уж много — и спасти себя борьбой. Зачем так робко подчиняться силе? Зачем умирать?»
Па высоком трагедийном накале выписаны сцены на площади. Многотысячная толпа изнемогает от жажды под палящим солнцем, и никто не имеет права перешагнуть за степу солдатских штыков. Вплоть до беременной женщины, чей «страшный крик пронесся по площади. Крик обезумевшей от боли матери. Ее надо было вынести куда-то с глаз людей, помочь принять ребенка. Женщины, подняв руки, стали умолять офицера выпустить се. Он ответил руганью… Мать билась у самого Края площади. Туда она переползла с помощью соседок. Воль и стыд толкали ее на роковой поступок. Женщина пала к ногам солдата. Солдат стоял с винтовкой наизготовку, преграждая путь. И вдруг отступил. Молча отступил. Сделал он всего один шаг. Но все поняли, что стоил он ему многого… Измученные и разгневанные джизакцы благодарно вздохнули. Их тронул поступок солдата. И тут же ужаснулись. К солдату подбежал офицер, отнял винтовку и стал бить по лицу нарушившего приказ…»
- Эта странная жизнь - Даниил Гранин - Историческая проза
- Гражданин Города Солнца. Повесть о Томмазо Кампанелле - Сергей Львов - Историческая проза
- Последняя стража - Шамай Голан - Историческая проза