саблями решали свой спор, свою судьбу…
Но Маико словно и не слышала. Она как бы уже видела свой цветущий, напоенный запахом роз двор разоренным, истоптанным, спаленным какими-то ворвавшимися жестокими насильниками…
Опечаленные гости вскоре ушли — они торопились в свою деревню. Началась война, каждый спешил к своему гнезду. Мы проводили их до калитки.
— Жизнь в этом мире на ниточке висит… — со слезами в голосе проговорила Маико; потом взяла нас, детей, за руки и быстрым шагом повела домой, под крышу, словно спеша укрыться от грозы.
— Слышите лай? Это смерть спустила своих собак. Давайте убежим, спрячемся от нее!
— Что тебе мерещится, дочка? — увещевала ее старуха свекровь Нануа. — От смерти и от солнца, пока жив, никуда не спрячешься! Как все, так и мы! Чему быть, того не миновать.
— Прощайте, птички, цветы! Кровью зальется лицо земли, стоном наполнится высь небесная. Погаснет солнце, пожухнет зелень, затмится круг земной!
— Что толку в горьких словах? — качал головой дядя Лашхия.
Тетушка Маико молчала, подавленная… Точно кто-то внезапно затмил, разрушил ее полный радости мир.
Смеркалось. Спустилась тьма — словно шерсть на спине у ночи встала дыбом. В этот вечер в нашем доме легли рано. Мы, дети, прижались друг к другу, притихли, дрожа от страха…
Началась война 1914 года. Алчность, жадность, ненасытность вырвались на волю…
— Только стыд и удерживает небо — не то обрушилось бы нам на головы! — говорили пожилые люди.
Забрали в деревнях солдат.
Разверзлась пасть могилы.
По ночам падали звезды…
— Ну, всё — настали последние времена, конец света. Покатилась земля в тартарары, — жужжали старухи.
— Мы теперь должны крепко за ум взяться: наш народ ведь — горсточка, грузинская земля издавна и копьем и мечом в клочья изодрана. Господи, спаси и помилуй! — снял шапку старый Цицикорэ.
— Святой Георгий, победитель вражеских сил, заступись за нас! Матерь божья, пожалей тех, кто единственного проводил! Дай нам силы вытерпеть муку, как твой сын ее терпел! — истово молилась, опустившись на колени перед образами, моя мать.
И снились нам сытые, наевшиеся мертвечины вороны и коршуны.
Деревенские мальчишки рыскали по полям и лесам, истребляя воронье. «Дожидаются, когда отцам нашим глаза выклюют!»
Помню, как пьяный Читура, брел перед отправлением на войну, пошатываясь, по улице и приставал к девушкам:
— Дайте разок себя поцеловать, девоньки! Может, я не вернусь домой. Может, расклюют меня, поделят мое тело меж собой вороны и ястребы. Кто знает, где, в какой земле оставлю свои кости? Сделайте такую милость, девушки, дайте вас поцеловать!
Перепуганные девчата разбегались в разные стороны — хоть и чувствовали, что была правда в словах Читуры.
Печальные дни настали в деревне. Отовсюду слышались плач, вздохи, причитания… И ко всему прибавилась невиданная жара.
Затихли деревенские закоулки… В лунные ночи не слышалось смеха веселящейся молодежи. Девушки, приуныв, ткали паласы, на которых красными, желтыми, голубыми нитками выводили имена своих женихов:
«Гвития, возвратись со славой!»
«Пусть повергнется враг перед Леваном!»
Вскоре на страницах газет появились витые вздернутые усы Вильгельма Второго, а еще раньше иконописно-приукрашенное лицо «нашего государя». Замелькали доселе не известные слова и названия: «шрапнель», «цеппелин», «Макензен», «Гинденбург», «Карпаты», «Сарыкамыш»… Газеты как бы источали кровь. И каждая звезда в небе, казалось, была заминирована — вот-вот взорвется, разнесет весь мир в пыль…
— Под пули отправила я своего мальчика, — голо-хила в проулке бабушка Мариам.
То ли при втором, то ли при третьем наборе забрали на войну и сына тетушки Маико, Вахтанга.
Вскоре дворы и проулки нашего села огласились плачем и причитаниями; вздохи, стоны, вопли и громкие рыдания слышались со всех сторон. Трещали лечаки, обрываемые на себе матерями и женами. На каждом шагу можно было повстречать женщину в черном, с залитым слезами лицом, всхлипывающего ребенка, онемевших от горя, убитых родителей…
С присмиревших быков, со всех этих Белолобых и Краснобурых сняли бубенцы и колокольчики, чтобы звон их не напоминал горюющим о тех, кто подвязывал эти погремушки и кому уже никогда не взмахнуть на арбе хворостиной…
У меня весь день не переводилась работа: надо было читать то в одном, то в другом доме письма с поля битвы и тут же писать под диктовку ответы — многие у нас в деревне не знали грамоты… Писали воины домой такие слова:
— Не горюйте, не оплакивайте…
— В память обо мне берегите моего Зурико…
— Об урожае беспокоюсь, как там наши хлеба?..
— Виноградник мой не загубите…
— Присматривайте за моим конем…
Но притом и ободряли домашних, утешали жен и матерей: не бойтесь, дескать, не поддавайтесь печали! Вернемся домой целы-невредимы! Успеем друг на друга нарадоваться — только бы вам выдержать до нашего возвращения.
О погибших складывали стихи и напевали их под чонгури; на каждом слове вздыхали и стонали — душа у всех горела от горя, слезы подступали к горлу.
А там — в Карпатах, на галицийских полях, под Варшавой, в Эрзеруме и Эрзинджане, в белорусских болотах — умирали люди, и гибель их крапивой обжигала сердца — у брата обламывала десницу, отца подкашивала под колени, друга наполняла горечью, мать старила и сушила… От слез, ручьями стекавших на чонгури, размокали струны. У многих, многих ягодки-жены и малые дети остались сиротами. И оставшиеся дома, вечно трепещущие, снедаемые тревогой, обещали сельским святыням пудовые свечи и обильные жертвы, лишь бы угодники привели ушедших домой с миром…
А «странствующие вдали с миром» жаловались в письмах на свою тяжкую долю, на повседневные мучения: товарищи гибнут на глазах, безжалостная смерть подстерегает на каждом шагу, в окопах грязь, сырость, непросыхающие лужи; еда — черный, черствый хлеб, твердый, как кирпич…
— Некому нас оплакать, не будет родной души у нашего изголовья в смертный час, ни одна живая душа не уронит слезу на гроб погибшего! Одни вороны кружат над нашими головами. Деревянный крест и чертополох на могиле — вот наш конец, — писали иные, бессемейные, друзьям и доброжелателям. — С чашей вина помяните нас, братья… Видел я во сне, сорвалась звезда с небосвода, покатилась вниз, ударилась оземь. Не вернуться уж мне домой!.. — И, по большей части, не возвращались «кровавой брагой опоенные»…
Тетушка Маико утешала убитых горем, вместе с осиротевшими оплакивала утрату, и сердце ее исходило всеобщей болью. Ведь она и сама жила в нескончаемой тревоге и, замирая от страха, ожидала вестей от сына. Тот писал ей с войны бодрые письма, поддерживал в ней надежду — но слезы, что лились вокруг, жгли ее душу. Сколько ночей она провела без сна!
И вот в один прекрасный день благая весть наполнила радостью дом Маико. Война отпустила на короткое время