Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет уж, жизнь единственная, переигрывать ее невозможно.
Но всякий раз, расставаясь с Наташей, я думал: как все просто на свете — однажды набраться отваги и не расставаться на все оставшееся время. И не будет у Наташи отчаяния и тоски. Тщета надежд, уговоры тусклого и робкого сердца. Но не трепетать, когда подходишь к ее дому, не суетиться уходить, когда прошло отпущенное время, не скрытничать.
Господи, как все просто. Господи, как невозможно.
18
А потом внезапный обвал. Обвал и обвал.
Началось все довольно просто, словно бы шуткой.
Это было после праздников, где-то в середине ноября.
— Папа, Борис Григорьевич просит тебя зайти в школу, — сказал мне Павлик.
— А что случилось?
— Даже не представляю.
— Нахулиганил? Что-нибудь поджег?
— Вроде все в порядке. Я спросил его, а зачем родителей, он ответил — да так, ничего особенного.
— Родителей или именно меня?
— Именно тебя.
— Все это странно.
— И я так считаю.
Шел не без трепета — никогда прежде в школу нас не вызывали. Родительское собрание, но это как все. А тут персонально. Мой трепет был понятен. Не зовут же, в самом деле, чтоб поблагодарить — ваш сын — сплошной Сахар Медович.
По дороге прокручивал варианты, а что мальчик мог натворить. Ну, поджег что или с кем подрался — это бы он сам мне сказал. Что за смысл скрывать, если я сам все узнаю. И потом, мне кажется, мальчик у нас не лживый, если бы набедокурил, признался бы. А тут вызов. Да отца. А я редко бываю в школе, на собрания в основном ходит мать.
Классный их руководитель, Борис Григорьевич, второй год в школе, математик, и они все в него влюблены. Он объединяет детей не собраниями (хотя есть и собрания, и классные часы), а общением на природе: то они на лыжах ходили, то просто жгли костер, прыгали и горланили песни, в сентябре всем классом за грибами ходили. Теперь договорились летом куда-то плыть на лодках (правда, вместе со старшеклассниками).
Молодой такой, не озабоченный семьей и не уставший от школы человек. Разумеется, они вьются вокруг него. Высший для Павлика авторитет. Думаю, я на время отошел на второе место. Что и понятно: я свой, привычный, а тут учитель, да энергичный, да с разными затеями, да любит детей.
Школа мне, как всегда, нравилась — новая, два года как построили, и я шел по ней не без внутренней сентиментальной слезинки — никакого сравнения со школой моего детства, зачуханной и пропахшей мочой, и я заглянул в спортивный зал и в столовую, и в актовый зал, и я обалдел от этих кабинетов.
Из всей физики я запомнил лишь колесо, которое, если раскрутить, дает молнию. На уроки физичка носила его с собой, и когда кто-либо пытался его крутнуть без ее разрешения, она честно предупреждала: «Я кому-то сейчас так дам, что пух и перо полетит».
А тут, значит, отдельные кабинеты, и на столах приборы — это я заметил на перемене — прогресс несомненен, и, конечно же, от него невольно обалдеешь. Даже если ты в школе не первый раз.
Бориса Григорьевича я нашел там, где указал Павлик — в кабинете математики. И Борис Григорьевич мне очень понравился — молодой, красивый, с застенчивыми глазами и угловатыми движениями.
Дело вышло вот какое. Перед праздниками класс затеял что-то вроде «огонька». Даже и с маленьким спектаклем. Так, сценки из школьной жизни. Там была постоянная пара — нерадивый ученик и настырный учитель. И учитель — с огромным животом, в соломенной шляпе и с ножом в зубах — гонялся за учеником. Диалог — погоня, диалог — погоня. Кончилось тем, что приспособили незаметно хитрое какое-то устройство — думаю, привязали веревки — и учитель поднялся к потолку, то есть улетел.
— Так и улетел? — спросил я.
— Да. Так и улетел.
— Ловко! — восхитился я, не понимая, зачем он мне все это рассказывает. — А как же веревки привязали? Все видели?
— Незаметно. Вдруг учитель поднялся и полетел. Конечно, при этом дрыгал ногами и руками. Это было и смешно и неожиданно. Я сам все впервые увидел уже на сцене — дал им самостоятельность. Дети от восторга попадали на пол.
— А вы?
— Я усидел.
— Ловко придумано.
— Да, ловко. Вот потому я вас и пригласил. Все придумал ваш Павлик. Он же играл учителя.
Тут я вспомнил предпраздничную суету Павлика — и как он вечерами кривлялся перед зеркалом, и как он изводил Надину помаду, и как он сажей наводил тени под глазами, а я ругал его, что испортит кожу. Помню и его восторг после выступления. Я спросил — ну как. Нормально — важно, но и с нарочитой скромностью ответил он. В подробности своего успеха не вдавался.
Все это хорошо, но я хотел бы понять, для чего меня вызвали в школу.
— И тут случилась неожиданность, — смущенно сказал Борис Григорьевич (ему явно было неловко разговаривать со мной, и он в смущении поигрывал пальцами, сводил ладони, потягивал пальцы, пощелкивая ими — пальцы были очень красивые, длинные и нервные). — Дети пришли домой и обо всем восторженно рассказали родителям. И дедушке одной нашей девочки не понравилось все это, и он написал директору школы: куда смотрит классный руководитель и родители мальчика, который все это придумал. Мыслимо ли учителя изображать каким-то бандитом и допустимо ли двенадцатилетним школьникам предоставлять самостоятельность. От горшка два вершка, а критикуют начальство. Что с ними будет, когда вырастут, ведь никого не станут уважать, — он все это говорил застенчиво и чуть насмешливо — дескать, мы-то с вами понимаем, что это вздор, но что же поделаешь.
— Мне кажется, это у них был такой ход — показать, что будет, если учитель и ученик поменяются местами.
— Да, конечно. Потому и было смешно. Но директору нужно отреагировать на письмо. Я ей все объяснил. Но у нее нет времени воспитывать дедушку нашей ученицы. Он же, судя по тону письма, если меры не будут приняты, станет жаловаться в роно.
— Что даже и странно. Я считал, что родители боятся конфликтовать с учителями, у которых учатся их дети.
— Это так. Но идеалы, на которых воспитывался в молодости, дороже. Словом, директор хочет ответить на жалобу, что со мной и с вами проведена воспитательная работа. Чтоб жалоба не покинула пределы школы. Вот и будем считать, что я с вами поговорил.
Да, ему было неловко и даже противно говорить все это. Я понимал также, что он не сразу согласился с указанием директора школы. Но что поделаешь, во всякой работе немало такого, что делаешь, если даже не согласен с этим.
И тут нечего высокомерничать — малый конформизм — это и не конформизм вовсе, но свидетельство бытового, практического ума. Я, к примеру, иной раз не везу больных в стационар, хотя понимаю, что надо бы везти. Знаю — совсем нет мест. Да, но я редко говорю, что нет мест, я внушаю, что больной нетранспортабелен и что его ни в коем случае нельзя трогать с места.
— Я вас понял. Вы провели со мной беседу, и я в очередной раз внушу Павлику, что учителей надо уважать — они дают детям свет знаний.
— Хорошо, — явно обрадовался Борис Григорьевич, видя, что я понял его именно так, как он хотел — не ерепенюсь, не становлюсь в позу и не защищаюсь.
— Вы простите меня, я хочу воспользоваться случаем и поговорить о Павлике, — сказал я. — Расскажите мне о нем.
— Ну, что я скажу? Хороший мальчик. Самостоятельный. Воспитанный. Хорошо учится. Силен в гуманитарных науках. Особенно в истории. Вы же сами знаете, что он развитее многих ребят класса — вы, видимо, много с ним занимаетесь.
— Он не высокомерный? Не фискал?
— Нет. Хороший мальчик. Некоторые учителя считают, что он излишне самостоятелен и может вступить с учителем в спор, но я не считаю это недостатком. Лексика его отличается от лексики сверстников — много книжных слов и взрослых выражений, отчего может сложиться впечатление, что мальчик несколько умничает.
— Это я виноват. Мы никогда на машину не говорили би-би, а на собаку гав-гав. Я всегда разговаривал с ним, как со взрослым человеком. Вы считаете, что надо усредняться?
— Нет, делать ничего не надо. Я же говорю, что вы с ним много занимаетесь, и это особенно заметно на фоне детей из неблагополучных семей. Пока ничего менять не надо.
— Спасибо.
— Вы, и правда, простите меня. Но и поймите правильно.
— Я все понимаю.
И мы расстались, как мне показалось, довольные друг другом.
Я не доказывал, что земля кругла; на такую ересь я бы не отважился, он не принимал позу всезнающего ментора.
У меня было безошибочное чувство, что мы могли бы понять друг друга и в вопросах, не относящихся к школе и к Павлику — так мне казалось. И это наполнило меня радостью: не так уж часто бывает ощущение, что вот с этим человеком без всяких принюхиваний вы могли бы понять друг друга.
Но когда я шел от Бориса Григорьевича школьными коридорами, то не было уже во мне сентиментальной слезинки и умиления от новой школы. Э-э, одно ушло, приходит что-то другое. С одними проблемами школа справилась, в других задыхается. Но тут уж я имею в виду не вину школы, но исключительно родительскую вину.