что хочу остаться на откосе Моне подольше.
Я решил было отсесть подальше, но вдруг почувствовал словно меня с ног до головы обдает водой с витрины той самой цветочной лавки и вода смывает прочь всю мою робость, все волнения. Нервничал я или нет – уже не имело значения: больше я не собирался обдумывать каждый свой порыв. Если я глуп – пусть будет так. Если дотронусь до его колена – что ж, значит, дотронусь. Если захочу обнять его – обниму.
Мне нужно было на что-нибудь опереться, поэтому я придвинулся к спинке кровати и откинулся на нее. Оглядел постель – теперь я видел ее отчетливо. Сколько ночей я провел здесь, мечтая о подобном, – и вот оно. Несколько недель спустя я вернусь в эту комнату, в эту кровать, включу свой оксфордский ночник и вспомню, как, стоя на балконе, вслушивался в шорох его ног, шарящих по полу в поисках тапочек. Интересно, что я почувствую? Тоску? Стыд? Или безразличие? На последнее я надеялся больше всего.
– Ты в порядке? – спросил Оливер.
– Я в порядке.
Говорить было не о чем. Я дотянулся пальцами ноги до его пальцев, потом просунул большой палец между его большим и указательным. Он не отпрянул – но и не ответил. Я хотел прикоснуться к каждому пальцу его ног. Поскольку сидел я слева – то, скорее всего, касался не той ноги, что дразнила меня недавно за обедом. Я попытался дотянуться до другой, правой ноги своей правой, стараясь при этом не задеть его колен, будто прикосновение к ним было под негласным запретом.
– Что ты делаешь? – не выдержав, спросил Оливер.
– Ничего.
Я и сам не знал; но вскоре его тело все-таки ответило на мои ласки – немного рассеянно, не слишком решительно и столь же неловко, как мое собственное, словно бы говоря: «Когда кто-то прикасается к твоим пальцам, не остается ничего другого, кроме как ответить взаимностью…»
Я придвинулся ближе и обнял его – детская ласка, которая, я надеялся, сойдет за объятие. Оливер не откликнулся.
– Для начала сойдет, – наконец произнес он, возможно, чуть более иронично, чем мне бы хотелось.
Вместо ответа я пожал плечами, надеясь, что он это почувствует и не будет больше задавать вопросов. Я не хотел ничего обсуждать. Чем меньше мы разговаривали, тем непринужденнее были наши движения. Мне нравилось его обнимать.
– Теперь ты счастлив? – спросил он.
Я кивнул, вновь надеясь, что он почувствует кивок в темноте и избавит меня от разговоров. И в следующий миг, точно к этому его принудили мои объятия, – он обхватил меня рукой – но не гладя и не сжимая слишком крепко. Меньше всего в тот миг я нуждался в дружеском участии, поэтому слегка ослабил хватку и, не разжимая объятий, плавно переместил руки ему под рубашку. Мне не терпелось прикоснуться к его коже.
– Ты уверен, что хочешь этого? – спросил Оливер, будто его нерешительность была вызвана лишь моими сомнениями.
Я снова кивнул. Но это была ложь, я вовсе не был уверен. Интересно, подумал я, когда мои объятия исчерпают себя? Когда один из нас устанет? Скоро ли? Потом? Сейчас?
– Мы не поговорили, – произнес он.
Я пожал плечами: нет нужды.
Он обхватил ладонями мое лицо и взглянул мне в глаза, так же, как в тот день на откосе Моне, однако теперь еще более пристально – поскольку оба мы знали, что переступили черту.
– Можно тебя поцеловать?
Что за вопрос, особенно после поцелуя на склоне! Или предполагалось, что мы сотрем все из памяти и начнем сначала?
Я не ответил и, вместо кивка, прижался губами к его губам – точно так же, как прошлой ночью целовал Марцию. Что-то словно переменилось между нами, и на секунду мне почудилось, что между мной и Оливером нет никакой разницы в возрасте, что мы – лишь двое соединившихся в поцелуе мужчин, однако даже это ощущение вскоре развеялось, и я почувствовал, что мы и не мужчины вовсе – лишь два живых существа.
Мне нравилось своеобразное уравнительство того мгновения. Нравилось чувствовать себя одновременно моложе и старше. Человек с человеком, мужчина с мужчиной, еврей с евреем.
Мне нравился свет ночника – с ним было уютно и спокойно, так же, как в ту ночь в оксфордском отеле. Нравилась даже моя безликая старая спальня, захламленная его вещами и ставшая при нем гораздо более пригодной для жизни, чем при мне: здесь он поставил фотографию, тут – магнитофон, а стул превратил в прикроватный столик; повсюду книги, открытки, карты.
Я решил забраться под одеяло. Я сходил с ума от его запаха. Я хотел сходить от него с ума. Мне нравилось, что на кровати остались какие-то вещи: я то и дело задевал их коленями, врезался в них ступнями, но был ничуть не против – ведь они были частью его постели, его жизни, его мира.
Он тоже залез под одеяло и, не дав опомниться, принялся меня раздевать. Я заранее беспокоился об этой части процесса, о том, как буду раздеваться, если он не захочет мне помогать. Я собирался сделать то, что женщины частенько делают в кино: стянуть рубашку, скинуть брюки и, опустив руки, так и стоять голышом, как бы говоря: это – я, таким я создан, ну же, возьми меня, я твой. Но Оливер избавил меня от этой проблемы.
Он шептал:
– Это – снять, снять, снять, снять…
И мне стало смешно, и в следующий миг я был уже совершенно гол и чувствовал тяжесть простыни на своем члене, и во всем мире не осталось никаких секретов, потому что желание оказаться с Оливером в постели было моим единственным секретом, и теперь я разделил его с ним.
Как это восхитительно – ощущать прикосновения его рук, скользящих под простынями; словно части наших тел, оказавшиеся под одеялом, – это первый поисковый отряд, уже обнаруживший близость, меж тем как остальные – еще оставшиеся снаружи, будто гости, опоздавшие на вечеринку, смущенно топчутся на холоде у входа в ночной клуб, пока прибывшие вовремя вовсю веселятся внутри.
Оливер, в отличие от меня, был по-прежнему одет, и мне нравилось быть перед ним обнаженным. Он поцеловал меня один раз, потом второй – глубже и неистовей, точно наконец позволил себе расслабиться.
Однако в какой-то миг я вдруг осознал, что он тоже уже давно гол, хоть я не заметил, как он разделся, – и там, под простынями, каждым миллиметром своего тела уже соприкасается с моим. Где же я был?
Я собирался задать