Человек-лошадь подбежал. Я прыгнул в его тележку, не обращая внимания на метиску.
Однако вскоре я увидел ее рядом: Флоранс вез другой китаец в лохмотьях.
Я вспомнил другой бег, приблизительно такой же, по улицам Кобе, но тогда роли были другие: тогда я преследовал Флоранс.
Вспомнила ли она?
Возможно…
На одной остановке из-за затора на узеньком и вонючем переулке китайского города мы вынуждены были стоять некоторое время бок о бок. Я увидел в глазах Флоранс отчаянный призыв — и резко отвернулся.
Как мог я приписывать столько прелести этому невыносимому существу?
Я рассчитывал, что само место, куда я вез Флоранс, освободит меня от нее, настолько отвратительным представлял я его себе.
Если в этом смысле мои надежды превзошли все ожидания, то расчет, напротив, оказался неверен.
Ни почти непродыхаемый воздух, ни запах грязи, пота, мочи и плохого пережженного опиума, ни сплетение тел в лохмотьях, покрытых коростой, лишаями, ни зрелище лиц кули, провалившихся в отравленный сон, — ничто не отбило охоту у Флоранс, между прочим, такой свежей, такой гладкой, которую длительное заточение приучило к монастырской чистоте.
Если бы она не была со мной, я бы сбежал. Но прежде всего я хотел ее проучить.
Когда владелец курильни предложил мне угол, отгороженный занавеской от конуры без окна, где столько несчастных вкушали единственное счастье, которое им было предоставлено, я ответил:
— Нет. Вместе со всеми.
Тайком я взглянул на Флоранс. Она даже не моргнула.
Хозяин пинками освободил для меня место, Флоранс легла первая, положив голову на короткий деревянный валик возле подноса.
— Я тоже хочу, — сказала она бою, который готовил для меня первую трубку.
Я пообещал себе, что не скажу ни слова метиске. Однако я не смог удержаться и спросил:
— Ты уже курила?
— Нет, жизнь моя, но я хочу делать то же, что и ты!
Флоранс вновь говорила своим нежным голосом, страстным и покорным. Можно было сказать, что это по моему приказу она устроилась напротив. Привидения ревности рассеялись. Она вновь обрела свое сердце влюбленной служанки.
Но это преображение отнюдь не успокоило меня.
„Она улыбается мне. Она счастлива. Она считает, что в расчете, — думал я с возрастающим отчаянием. — Ну, ладно, она увидит!"
Я стал вести себя так, словно Флоранс не существовало. Она стала для меня предметом, по которому взгляд скользит не задерживаясь. Напротив этой тени я принялся курить, как ненасытный, как одержимый.
Но мягкий наркотик, требующий неторопливости, погружения и обходительности, подобно тонкому диалогу с длинными паузами, не любит варварства. Он отомстит. Вместо того чтобы отнять у меня Флоранс, он привел меня к метиске.
По истечении часа почти безостановочного вдыхания, прерываемого только поджариванием шариков, которые бой приготавливал с дьявольской быстротой, я позабыл все, в чем упрекал Флоранс, или, вернее, то, что вызывало во мне ярость.
Злоба, жадность, свобода, достоинство, гордость, неистовство, боль, любовь, — как можно было придавать хоть какое-нибудь значение этим чувствам?
Таково преимущество опиума, когда, поглощенный в большом количестве, он растворяет людские страсти до счастливого небытия.
Я чувствовал себя слегка приподнятым над грязными и жесткими циновками. Деревянный валик, который поддерживал мой затылок, превратился в некий чудесный источник, откуда неизъяснимое блаженство вливалось в мое тело.
Какой смысл могли иметь заботы, волнения, взрыв амбиций, бунт самолюбия?
Моя плоть и кровь жили новой чудесной жизнью. С необъяснимой радостью я подсчитывал удары своего сердца. А моя до предела чувствительная кожа испытывала восторг от малейшего прикосновения, как от самой нежной ласки.
Когда чья-то рука коснулась моей, я не сразу понял, что это была рука Флоранс. Но когда понял, мне было уже все равно. Флоранс или другая женщина? Неважно, лишь бы ладонь была нежной, а пальцы красивые.
Постепенно, но с неумолимым давлением, неотвратимые, как смерть, потребность, желание полностью овладели мной.
Только у завсегдатаев опиум уничтожает чувственный голод. У тех же, кто им пользуется редко, он возрастает и обостряется сверх меры.
Я отодвинул поднос, потянулся к Флоранс, поцеловал ее, чувствуя, как погружаюсь в море наслаждений.
Она попробовала умеренную дозу опиума. Она обладала для этого врожденным, наследственным чувством, но и в ней опиум пробудил похотливое веяние.
Не обращая внимания ни на курильщиков, ни на боя, она ответила на поцелуи, слившись со мной.
— Господин джентльмен-офицер, не желает ли теперь маленькую спаленку? — шепнул мне на ухо хозяин.
Мы прошли в некое подобие примитивного алькова, скрытого двумя тканевыми занавесками. Они сходились неплотно. Но это никого не смущало, так как никто в этом ночном прибежище для смутных снов не интересовался поступками других.
Никто?
Однако мне показалось, что чья-то голова приподнялась, чтобы проследить взглядом за нашим перемещением. Для этого человек вытянул шею, насколько был способен, и мне показалось, что на этой шее я узнал ужасный шрам.
На мгновение я вспомнил предостережения, выложенные юнгой, когда он был в засаде у „Астор-хауса".
Но занавески за нами уже закрылись, и Флоранс срывала свои легкие одежды.
Казалось, я уже знал все возможности и источники удовольствия, которые таило ее тело. Я пришел в восторг от того, что оно открыло мне на жалком и грязном ложе, среди стен, источавших вонючую сырость, в глубине ниши, смутно освещенной отблеском маленьких горелок с опиумом в соседней комнате.
Радость, благодарность моей плоти — я испытывал потребность выразить все это словами. И я, не сказавший ни одного слова любви Флоранс, убаюкивал ее самыми жаркими обещаниями, самыми страстными клятвами, самой искренней ложью. Когда слов больше не хватало, я просил еще опиума, снова овладевал Флоранс и возобновлял свою лихорадочную и нежную литанию.
Она слушала мой голос, как снисходивший с небес. Так прошли день и ночь.
Когда наконец я решился покинуть курильню, я снова увидел в тумане, застилавшем мне глаза, шею со шрамом.
Помогая Флоранс подняться в тележку рикши, я спросил:
— Как звали матроса, который охранял твою дверь на судне?
— Сяо.
— Не было ли его среди курильщиков?
— Думаю, да, — с безразличием ответила метиска.
XIX
На следующее утро на мне не было даже самого легкого следа моих излишеств. Я проспал целые сутки.