Были в Шанхае и ночные заведения, каких я более не встречал с самого Сан-Франциско, которым интернациональное скопление придавало необычайный смак.
Там были великолепные женщины, прибывшие с четырех сторон света, и среди них первые русские беженки со своей несчастной и сладострастной судьбой.
Была игра.
Были бега.
Было общество космополитов, элегантное, блистательное и легкое, расточавшее свои милости молодому офицеру, летчику, — ибо полет человека находился еще в своей прежней славе.
Был также опиум, без которого Китай не Китай.
В тот же самый вечер, по прибытии, у меня появились „друзья", взявшиеся помочь мне испробовать все эти удовольствия. Одни воевали, другие этим воспользовались: коммерсанты, брокеры, жокеи, авантюристы, директора предприятий, моряки, исследователи и Бог знает кто еще.
Случай, природное сходство, просто встреча обеспечили мне все это. Я не выбирал этих друзей. Я также не выбирал развлечения. Я предавался им без особого предпочтения, так, как они предлагались, без разбора, в большом количестве, на лету.
Естественно, я хватал все.
Чтобы извлечь из удовольствий и людей весь сок, смысл, требуется видимость свободы, сближения, самофинансирования, подчас стремительность. Но моя жадность, прожорливость не оставляли времени на передышку. Неистовый порыв бросал меня от одного желания к другому.
Выжимая один плод, я уже хотел другой.
Я был похож на ребенка, который обожает сразу слишком много игрушек, или на варвара, опьяненного подарками, не знающего, для чего они.
В один и тот же день я садился на лошадь, мчался на чай, коктейли, катил на рикше по китайскому городу, нес цветы какой-нибудь англичанке, шампанское — русской и серьезно обсуждал с банкирами учреждение воздушной линии Шанхай — Пекин.
В течение одного вечера я участвовал в оргиастическом ужине, свиданиях во всех ночных заведениях. Не считая, я проглатывал виски, с полдюжины бутылок шампанского, дым около двадцати трубок опиума, приводя в полный беспорядок, извращая самое неуловимое и хрупкое, что содержит в себе колдовство.
Затем я шел играть в карты, отправлялся в китайский театр, возвращался в ночное заведение, откуда какая-нибудь девица уводила меня к себе в постель.
День за днем, ночь за ночью, совершался адский круг. Я больше не спал, так сказать. Я действовал, как разряжающийся автомат, над которым изобретатель потерял власть. Память моя была загромождена сотнями новых имен, сотнями неизвестных еще накануне лиц, голова тяжела и пуста, пары спиртного, употребляемого в большом количестве, и опиумом, который я не умел дозировать, одурманивали меня — я скатывался на дно черного водоворота с безрадостным головокружением, разве что испытывая надежду, желание нового наслаждения, о котором тут же забывал, ибо уже брезжило новое удовольствие, к которому я сразу же устремлялся.
А Флоранс?
Какова была ее доля и роль в этом угаре?
По правде говоря, по крайней мере первые дни моего пребывания в Шанхае, у меня с Флоранс не было никаких отношений. Она полностью исчезла из моего бытия, а также и из памяти.
Впрочем, я знал, где она живет и как к ней прийти.
Перед высадкой с „Яванской розы" мы условились, что она поселится в „Астор-хаусе", окна которого выходили на реку Шанхай. Я пообещал встретиться с ней на следующий день. Сэр Арчибальд должен был служить нам посредником.
Я, разумеется, позвонил сэру Арчибальду, но лишь для того, чтобы поговорить о сумме его выигрыша. Я посоветовал ему, если он хотел получить деньги наверняка, разыскать меня немедля. Я сказал ему, что пребывал в отличном расположении духа и не хотел бы, чтобы оно омрачалось из-за финансовых проблем.
Я вспомнил о Флоранс, когда уже повесил трубку. Невольное движение к аппарату замерло. Моя забывчивость оказалась провидческой. Что смог бы я сказать Флоранс? Что мой день был занят до последней минуты? К чему? Завтра у меня, конечно, будет больше времени.
Когда сэр Арчибальд пришел, он лишь еще раз убедил меня, что моя небрежность имела свои основания. Он умолял меня не отдаваться во власть любви, не оказаться неосторожным. Ван Бек остался жить на своем судне. Ван Бек без труда согласился на то, чтобы сэр Арчибальд с дочерью проживали в лучшем отеле европейского города. Как всегда, Ван Бек охотно оплачивал комфорт Флоранс. Но столько внимания беспокоило сэра Арчибальда, и особенно то, что Ван Бек, не споря, уступил желанию, высказанному Флоранс, провести несколько дней в Шанхае.
— Это не в его привычках, — сказал мне сэр Арчибальд, — терять время и деньги. Он пристроил контрабанду, и здесь ему больше нечего делать. Если он согласился остаться, значит, у него есть подозрения на ваш счет: опасные подозрения, и он хочет проверить… он хочет проверить. Это не тот человек, который даст себя обмануть, который покупает вслепую. — И сэр Арчибальд закончил своей извечной жалобой: — Я боюсь… я боюсь.
Не собираясь потешаться над его опасениями, я согласился с ними, насколько позволял мне мой характер.
Сэр Арчибальд ушел с заверениями, что я не буду афишировать свои отношения с его дочерью и что, больше того, приму все меры предосторожности, прежде чем встречусь с ней.
Думаю, что я был искренен, относя свою малую готовность увидеть Флоранс на счет совершенно новой для меня заботливости о ней. Когда нуждаешься в оправданиях перед собой, отговорки превращаются в уверенность.
— У вас будет время стать женихом и невестой на судне, — сказал сэр Арчибальд. — Надо избежать ненужной опасности.
Разве сэр Арчибальд не был прав? И разве не достаточно было воспользоваться телефоном для обычных разговоров?
Но я им не воспользовался.
Как это произошло?
Не знаю.
Или, вернее, думаю, что не имел желания услышать голос Флоранс.
Не боязнь упреков и жалоб заставила меня совершенно покинуть ее. Я знал, что Флоранс никогда не покажет мне свою грусть или горечь.
Из гордости? Из покорности? Я не пытался понять, что двигало ею, но был уверен в ее поведении.
Я хотел убежать от себя, и только от себя. От себя, от всего, что могло стать постоянным, длительным, стабильным.
Моя жизнь в Шанхае превращалась в движение, неистовое брожение, разбрасывание, распыление. Я наслаждался этой абсолютной, абсурдной свободой, в которой ни один последующий день не зависел от предыдущего, ни одна минута не связывалась с прошедшей. Я не выносил ни малейшего морального нажима, того, что могло бы походить на приказ, на логическую связь моих поступков. Я больше не признавал никакой платы ни за прошлое, ни за будущее. Я не допускал мысли, чтобы даже тень, какой бы легкой, прозрачной она ни была, опустилась на мои сумасшедшие скачки горячего, бешеного жеребца.