правых и виноватых! Власть ни во что не ставят…
— Это ты к чему, Антон Петрович? — спросил Чиколини.
— А к тому, Бруно Иваныч, что не эти ли черкесы твоего Шарапова спровадили тишком?.. — Закинул капитан «досье» на шкаф и снова сел, как влился в стул. — Тут, — заговорил снова, — новое нам выгорает. Тулумбадзе сейчас шоссе на Тургай гонит. Прямо через наш уезд — Запереченский, где и филиал банка открылся. От генерал-губернаторства! Расплата с рабочими, дорога, прочее… — Жандарм пошерстил небритую щеку. — Посади-ка, дружище, кого-либо из своих туда… А? Так, на всякий случай.
— Да не разорваться же мне, — захныкал Чиколини.
— Ну, а где я возьму людей? Смотри, что творится. Глаз да глаз, да третий на лбу вырастет. У меня скоро уши топориком встанут — так измучился… Подсади в Запереченск своих.
— Ладно, подсажу, — отмахнулся полицмейстер.
Дремлюга вдруг сделался строже. Достал какую-то бумажонку, аккуратно расправил ее на столе:
— Читани-ка вот, Бруно Иваныч… Не знакомо ль тебе?
«Имею честь донести, что в Осиновой роще завтра во вторник, в доме мещанки Багреевой, ровно в десять часов вечера, состоится подпольное собрание ультраанархистов… готовится новое злодеяние».
— Анонимка, — сказал Чиколини, прочитав донос.
— После убийства Влахопулова получили, — пояснил Дремлюга. — Покойник-то Аристид Карпович уж на что хитер был, а попался. Клюнул на нее и вляпался! Сам вляпался и князя Мышецкого в лужу затащил… Как раз Иконников-младший губернаторшу в постель заволок. На даче Багреевой их и накрыли… Помнишь?
— Ну, помню. Да к чему ворошить старое? Чай, и Сергею Яковлевичу, кроме стыда, памятка эта ничего не принесет… Кто-то о свидании пронюхал да и нагадил со зла. Уж не Конкордия ли Ивановна от ревности? Она — бестия такая: все может…
— Выходит, не знаешь, — опечалился Дремлюга. — Ладно, ежели шеи себе не сверну, так я на этой анонимке такого агента себе добуду, какого и Лопухин в Питере не имел…
— Да о ком это ты, Антон Петрович?
— Погоди. Потом узнаешь… Сущев-Ракуса наследил по углам тут со своими идеями, а нам вытирай после него. Вот как Мышецкий решит… Неужто ему там в Питере не показали кузькину мать с горчицей? Неужто опять либеральничать станет? И не хотелось бы мне, Бруно Иваныч, снова собачиться с князем…
— Конечно, — вякнул Чиколини. — Вот и в Липецке, говорю. Такой городок… Ай-ай, что делается?
Карпухин в тот памятный день как раз в Большие Малинки ездил. У них-то еще своей кузни на выселках не было, так мужики с утра пораньше покидали на телегу плуги да бороны, сказали:
— Езжай с миром. Ты уж там обстарайся, родима-ай.
— Да што я, махонький? — ответил Карпухин. — Нно, подлая…
Туда лошадка хорошо бежала. Малинки — село немалое, там и лавка винная есть. Священник по воскресным дням граммофон заводит, а мужики слушают… К полудню приехал Карпухин в Малинки, завернул прямо на кузню. Свалил все у входа, высморкался.
— Подправь, — сказал кузнецу. — Мы тебе рупь скинем…
— Ладно-кось, — остро приглянулся кузнец к работе. — А не дешев ли ты, голубь? Откель взялся?
— Сам я не дешев, да мир наш дешевший… Слышал небось про такие выселки, что Мышецкий-князь основал? Вот мы и есть таковские — самые наибеднущие. Уж ты дери с нас, друг, по-божески!
Под стуки да перестуки — разговорились.
— Вот и князь твой, бают, возвертается, — сказал кузнец. — Трясите его, как грушу! Да и мы скоро трясти станем.
Обрадовался Карпухин такой вести: князь — свой человек.
— А вы-то чего? — спросил. — За што трясти его беретесь?
— Да как же, паря, посуди сам. Приехал господин Жеребцов, земля лежит у него попусту, а нам — хоть бы горошину посадить дал! Тут и новое дело: черкашенинов с Капказу назвал, кормит, поит. А они нас — плетями! Детишкам и тем проходу не дают в усадьбе.
Карпухин глянул из-под руки: в зелени старого парка белела старая усадьба; прохладно так, хорошо, видать, там…
— А эвон, — сказал, — бабы-то пошли… Их не гонят!
— Так то — бабы, — намекнул кузнец. — Бабам и девкам проход к усадьбе не воспрещен. А нас пущать не велено, как падлу худу!
Радуясь, что скоро вернется Мышецкий, сбегал Карпухин в лавку. Купил бутылку анисовой, да еще пятачок остался.
Совсем хорошо парню! Вернулся из лавки, а кузнец уже телегу ему грузит.
— Езжай, — говорит, — я все тебе сделал…
Поехал Карпухин, лошадка притомилась. Да и солнце палит сверху, словно угольями обсыпает. Гром не гром, а вроде стреляют где-то… «Тпрру-у», — остановился Карпухин. Нет, прислушался, снова тихо. Потрусил далее. Брыкнулась в одном месте лошадь, словно ужалили. Чуть анисовая из-за пазухи не упорхнула!
— Куда-т тебя, лешман… езжай прямо!
Глянул под колеса, а там — в пыли — темно проступила кровь. Свежая, еще не загустела. Как будто человека здесь пригробили. Страшновато стало мужику — гикнул, присвистнул, помчал окольными да проселочными, большака избегая, стегали кусты по лицу…
«Дела серьезные, — думал парень. — Говорить ли? Не, с полицией только свяжись, потом затаскают. А мое дело — мужицкое, вот и князь к нам едет — небось поможет. Нешто воспрянем?..»
— Ннно, болячка сибирская… Ннно-о!
Вернулся на выселки поздно, свалил плуги.
— А у нас странничек, — сказали ему бабы. — Сподобил господь бог, ныне вот отчитывает нас, как жить всем надобно…
В самой большой избе — полно мужиков и баб. Притихли ребятишки. Слушают. А за столом, в свете керосиновой лампы, сидит верзила — под самую притолоку. Плечи — во, борода рыжая, а крест (мамоньки!) — хоть на могилу его