нет. Инстинктивно я взглянул на Камье. Он смотрит на меня ничего не видящим взглядом. Его злые, яростные глаза лезут на лоб. Ну, конечно, это он убийца. Сомневаться не приходится. Мы обмениваемся взглядом с Ле-Сенешалем. Мовье и Дельпланк с удовольствием берутся за свою работу: они стрелки, они развлекаются, как при стрельбе в цель, и соревнуются в количестве очков. Пьетро поспевает за нами с нарочитой торопливостью циркача. Минэ удачно бросил гранату. Вот силач! Ружья он не любит: оно слишком напоминает ему казарму. Тишина и ночь спускаются на нас, прикрывают собой нашу землю, нашу судьбу.
Эта траншея существует всего две недели, но она уже стара, как мир. Холмы завалены гнусными отбросами, разлагающимися телами. Что это — бойня или свалка?
В траншее еще остался запах турок.
Фельдфебель ничем не успел отличиться в деле. Его роль осталась незаметна. Он грустно смотрит вдаль. Он все время думает о своей жене. Она у него богатая.
Стреляют. Турки вернулись к себе в траншею и взялись за стрельбу.
Мне все же любопытно знать, что произошло с лейтенантом. Я углубляюсь в ходы сообщения, и ищу его. Вижу, лежит тело, но я не могу узнать, он ли это. Ле- Сенешаль, как всегда, угадывает мою мысль. Он отправляется ползком. Его долго нет. Наконец, он возвращается
— Ну, что?
— Пуля в спине! Конечно, это Камье! Однако тут что- то странное.
Ротная касса, несколько стофранковых билетов, измятые, изорванные в клочья, валяются вокруг убитого.
— Со страху это он, что ли? — бормочет Ле-Сенешаль.
Я возвращаюсь в траншею. Камье смотрит на меня исподлобья. Он понимает, что между нами все кончено. Я чувствую, что теперь он распустится и еще наделает много бед.
Мы жрем простывшее мясо, сидя рядом с тремя турецкими трупами, уже успевшими распухнуть. Мы запиваем еду протухшей водой. О, этот запах, идущий из моей баклаги. Все в нем перемешалось: ржавая жесть, гнилая пробка, прокисшее вино и тиф.
Еще тепло. Турецкая артиллерия успокоилась и с азиатской и с европейской стороны. Лишь изредка с азиатской стороны выпускают тяжелые снаряды, но они попадают справа от нас, в ложбину.
Внезапно я замечаю, что эта ложбина угрожает нашей позиции. Я спрашиваю фельдфебеля, каково его мнение. У него нет никакого мнения.
Мы взяты на прицел, это совершенно очевидно. Что там, справа? Если турки будут сидеть спокойно, тогда всё обойдется. Но если они смекнут, в чем дело, и двинутся?
Всегда одна и та же история. Всегда находишься под угрозой обхода то с одной стороны, то с другой. А солдатам наплевать. Неужели и начальникам тоже наплевать? В конце концов это значит плевать на самих себя?! Впрочем, они правы: если бы все были так равнодушны, как они, война бы кончилась.
Однако, рискуя затянуть войну, я должен что-то сделать. Я иду вправо, в самый конец траншеи. Ле-Сенешаль тут как тут.
— Дело плохо! — говорю я ему.
— Да, только что там что-то ворочалось, на дне.
Траншея кончается откосом, а внизу ложбина.
Я отправляюсь к майору, чтобы сообщить ему о положении. Правда, без разрешения фельдфебеля, к которому после смерти лейтенанта перешло командование, я не имею права отлучаться из окопа. Но на все эти права я уже давно наплевал.
Майор — нервный, но неподвижный человек в пенсне.
Из своей канцелярии, находящейся в окопе второй линии, он не вылезет ни за что на свете.
— Мы, третья рота, оказались в опасном положении, господин майор. Я пришел сказать вам. Похоже, что они пробираются ложбиной.
— Кто вас послал?
— Лейтенант убит.
Больше он ни о чем не спрашивает.
— Если бы у вас нашлись люди! Послать бы в ложбину. Надо занять ее раньше, чем это сделают турки.
— У меня нет резервов. Подождем до утра. (Он знает, что утром будет поздно. Не полезут они так скоро в контратаку.
— Но надо воспользоваться именно ночным временем.
— У меня нет людей.
— А вторая рота!? Почему бы ей не занять ложбину? Там есть воронки от снарядов, — в них можно укрыться,
— Вторая рота была только что перебита именно в этой ложбинке.
— Мы-то не должны идти, потому что мы взяли траншею штыковым ударом. Стоило ли делать это, ведь нас теперь перебьют? Отступать нам, что ли?
— Нет, конечно, нет. Кто командует?
— Фельдфебель.
— Держаться!
Для очистки совести я сам спускаюсь в эту ложбину. Расстройство желудка оставило меня в покое. Я выполняю свой маленький замысел, и это меня забавляет.
Конечно, я передвигаюсь на четвереньках: ведь недаром я — человек XX столетия! Видно, что вторая рота, которая была здесь, получила здоровую трепку. Валяются убитые. Вот раненый. Подхожу к нему. Рана в живот. Он беспрерывно и тихо стонет.
— Убей меня... Убей меня...— просит он.
Я ничего не отвечаю ему и — что еще хуже — не решаюсь убить его.
Впереди вспыхивает огонь пулемета, но это далеко от меня.
— Убей меня, убей меня...—повторяет раненый.
Я ухожу от него подальше, чтобы не слышать его стонов.
На краю ложбины я вижу турок с пулеметом. Что я должен делать? Они уже, вероятно, добрались до середины, до нашей высоты.
Почему я должен идти вперед? Почему бы мне не плюнуть на это дело?
Но ведь мои личные интересы сливаются с интересами всей армии! Спасая свою часть, я спасаю и самого себя. Придется все делать самому. С начальниками, как и с подчиненными, приходится бороться, по крайней мере, столько же, сколько с неприятелем.
Не затягиваю ли я войну из-за своего усердия?
Но если я остановлюсь, разве все остановится?
Я не могу остановиться.
Если я не дезертир, я должен двигаться вперед.
Лежа на брюхе, я одну минутку отдаю наслаждению одиночеством. Я вспоминаю детство. Я вспоминаю пляж в Бретани. Мне страшно. Я вне себя. Я необычайно взволнован. Я так люблю спокойно думать и мечтать, а теперь все эти мысли меня раздражают. Меня волнует это маленькое происшествие — разведка, в какую я так случайно попал. Но в то же время что-то во мне наслаждается всем окружающим, все впитывает, все подбирает, как муравей... Придет зима, и этот муравей... Как я буду наслаждаться всем этим, когда оно отойдет в прошлое!
Если бы хоть удалось мало-мальски удобно расположиться. Но и шинель, и каска, и штык, и ружье — все мешает.
Как я здесь одинок и затерян! Как просто подохну я в этой ложбине! Я привык к ней, к этой войне. Я создал себе для нее особое